Страница 2 из 18
Сколько минуло лет. А вот живут же до сих пор в душе те годы, события и люди, населявшие их. Нет – нет, да и резанет, как по голой ступне, по живому ракушка памяти. А Мухину ничего не хотелось вспоминать. В Подмосковье, куда он переехал несколько лет назад после случившейся с ним беды, все было по-другому. Женился во второй раз. Вскоре родился сын. И, казалось бы, новые заботы, радости растопят его боль и печаль, залечат душевную рану. Но…, как видно, чудес не бывает! – с горечью думал Мухин, возвращаясь сейчас из командировки. Анестезия времени срабатывает только отчасти. Боль притупляется, как лезвие старого ножа, но продолжает резать душу на куски. А сейчас, когда зренье еще различало белый берег полуострова, эта боль жгла и мучила, как в самый первый раз…
Мухин попытался отвлечься, полистал свежий номер «Огонька», но не стал читать, понял, что не может. Положил журнал на колени, откинул голову на спинку кресла, закрыл глаза.
Сразу, словно в объемном кино, предстала вокруг него совершенно другая картина. Маленький, вымощенный брусчаткой пятигорский дворик, весь засыпанный еще пряно пахнущими лепестками акации. Ворох белья возле порога их дома. Корыто на табуретах. Усталое, с кругами под глазами, лицо матери, кланявшейся этому проклятому корыту, в котором она стирала немецкие подштанники и исподние рубахи. Неподалеку – вечно жующий или играющий на губной гармошке веселый и добродушный Ганс – младший офицер, живший в соседней квартире. Она освободилась после того, как ее покинули Абрамовичи – их соседи. Говорили, что они хотели эвакуироваться, как и другие еврейские семьи, но не успели. Их вместе с другими еврейскими гражданами расстреляли за городом. Так сказала соседка тетя Дуся. А мать ее прогнала – нечего беду в дом закликать, у меня вон детей трое – кормить нечем, а ты с такими рассказами!..
Когда мальчик спросил мать, за что убили тетю Марусю и дядю Лейбо, она, выходя из себя, отшлепала его и запретила об этом говорить – мол, враки все это, не верь. Немцы ничего плохого нам не сделали. Вон, видишь, господин Ганс, только улыбается и шутит. Разве он тебя хоть раз обидел! Ганс действительно никогда не обижал Колю Мухина, даже угощал его галетами. Других немцев пятилетний мальчик видел только в окошко – на улицу его не выпускали – и ничего тогда еще толком не знал о них. В Колином дворике все оставалось почти как до войны – также ласково светило солнце, буйно цвела белая акация. И только не было тети Маруси и дяди Лейбо, которые угощали его конфетами и гладили по русой головке. Но зато на их месте появился господин Ганс, коверкавший русские слова и называвший Кольку кляйне-шельма. А гросс-шельмой он звал Колькину мать после того, как она опрокинула на господина Ганса корыто, когда он взял ее за руки, выше локтей и хотел притянуть к себе прямо на глазах Коли.
Мать потом долго извинялась перед господином Гансом, вытирала тряпкой ему сапоги, а он ругался на русском почти также, как другой их сосед – сапожник дед Фрол. Только отдельные буквы в словах произнося по-своему, по-немецки. Ну да в этом ничего страшного не было, и Кольку это не пугало. Наверно, потому немцы и запомнились ему такими, каким был господин Ганс. И Кольке казалось, что все остальное про немцев выдумывают. Но однажды в окошко он увидел как по каменистой, раскаленной солнечными лучами, дороге вели колонну босых и серых от пыли, пленных красноармейцев. На их лица было страшно смотреть: черные, обросшие многодневной щетиной, с кровоподтеками от жестоких побоев, перекошенные какой-то неизъяснимой болью. Женщины выскакивали из дворов и бросали им кто хлеб, кто сваренные вкрутую яйца, кто огурцы, несмотря на то, что женщин огревали плетками и травили овчарками шедшие рядом с колонной конвоиры.
Колька не видел, как заскочила в комнату мать, оторвала его от окна, в мгновение задернула занавески и, прижав Кольку и его сестер к себе, почти беззвучно и горько заплакала, запричитала:
– Ох, боже, да что же это делается! Да за что же нам наказание такое!
Вместе с матерью захныкали и девочки, а Кольке плакать не хотелось. Он вырывался из материнских объятий, чтобы лучше рассмотреть каждого шедшего в колонне красноармейца. Вдруг и его папка там. Но мать так крепко держала Кольку, что он не смог и с места сдвинуться. И тоже от бессилия заплакал вместе с сестрами.
– Что ты меня держишь? Я думал, может, папка среди пленных будет проходить, вот и смотрел в окно.
– Нет, не может там его быть! И не перечь матери! – Сухо, с какою-то не известной ранее жесткостью и злым огоньком в глазах ответила расстроенная всей этой картиной и поведением сына женщина.
А почему отца не может быть среди пленных, так и не сказала Коле. И он долго не мог взять в толк – что ее так раздражало в его поведении и вопросе.
В этот день они сидели голодные. Вареную картошку и лепешки мать бросила через забор в проходившую мимо колонну военнопленных. А на улицу выходить боялась. В полупустой комнате с двумя железными кроватями и комодом из дуба было тихо и невесело. Словно серая туча бросила тень на лица Колькиных сестер, обострила и очернила лицо матери.
Почему она все время старалась замкнуть нас в комнате, не выпускала со двора, не давала видеть все те страдания и горе, что заполнили наш маленький город, страну? – думал Мухин. – Почему она так боялась показывать нам правду, не позволяла даже думать о ней? Словно это была губительная и злая для ее детей сила. Не потому ли мы, оберегаемые материнским страхом и трепетом, потом и сами, став родителями, чувствовали в себе такую же или близкую к ней потребность – создать иллюзию, спрятать за ее «оболочкой» своих чад от опасностей! – Словно в колоколе, отдалось гулко в мозгу Мухина. – Кажется, тебя это не касается. Мать твоя была простая, но мудрая женщина – сохранила тебе нервы и здоровье в самые трудные годы. А что сделал ты? Об этом не хотелось думать. Мухин постарался отвлечься и попробовал перевести «стрелки памяти» с себя на отца, много настрадавшегося в сталинских лагерях. Но что-то вновь и вновь возвращало его к одним и тем же надоедливым вопросам – что сделал ты, чтобы жизнь стала лучше? И лучше ли ты сегодня живешь? Свободнее, чем твой отец и другие соотечественники его поколения? По той ли дороге идешь? – уже мучавшим, и не дававшим ему покоя не первый день. Вот вроде бы и огромную цену за нынешнюю жизнь, и свободу заплатили во время войны и после нее. Каких мук стоило народу одолеть фашистских захватчиков, чтобы отстроить, поднять разрушенные войной города и заводы! А что он получил взамен? Сколько лет еще после войны его отец хлебал баланду и голодал в сталинских лагерях! Мать рассказала правду о нем только тогда, когда уже вроде бы наладилась мирная жизнь, и Николай стал старшеклассником. Молчать далее она не могла, так как дети все чаще интересовались судьбой отца, тем, кто он у них на самом деле. Ведь ни среди героев войны, ни среди погибших, пропавших без вести, его не было. А потом как-то уже летом 1956 года к ним в гости заехал незнакомый человек в телогрейке и с небольшим деревянным чемоданчиком в руке. Он сдержанно и сухо поздоровался, уточнил – те ли они Мухины, и передал матери Николая записку от ее мужа. Она усадила гостя за стол, угостила чаем и, прочитав коротенькое письмецо, стала расспрашивать:
– Ну, как он там, жив, здоров?
– Да он, наверно, скоро сам к вам прибудет. Реабилитация невинно осужденных началась, не слышали? Так что ждите. Его под чистую, сняв все обвинения, должны освободить, грехов перед Родиной у него нет и не было. Это я за годы совместной изоляции хорошо понял. Так что ждите! А мне пора, тороплюсь домой, еще до Армавира добираться. Так что извините! – Гость встал, попрощался и вышел, как призрак, словно его здесь никогда и не было. И все же присутствие его Николай ощущал еще долго – перед мысленным взором то и дело всплывало изможденное и обветренное, обгорелое на южном солнце лицо, глубокие впалые глаза, с синими кругами под ними и коричневыми пятнами от бывших ссадин на скулах – следами побоев.