Страница 7 из 11
Гомон ресторанов на Оушен Драйв становился все слышнее, но потом его словно отогнало освежающим северным ветром, который напомнил нам, что на дворе зима и где-то там, далеко-далеко, по дороге к мистическому Септентриону, на землю падает снег.
Перед тем как вернуться домой, я заехал к Эпифанио. Тот буквально впал в ступор от того, что я ему сообщил. Он непрестанно повторял «Hostia, joder», что приблизительно соответствует: «Ядрена мать», но получалось как-то неубедительно. Создавалось впечатление, что это у него умер отец, и через некоторое время я поймал себя на том, что уже я его утешаю. Заметив собаку, он спросил: «Сual es este perro?»[3] Потом встряхнул головой, бормоча себе под нос едва слышное «Hostia, joder». Подошел к тумбе с телевизором, достал спрятанный за экраном мешочек, насыпал немалую дорожку на фаянсовую плитку, аккуратно подправил ее какой-то штукой типа столового ножа или лопатки для масла, засунул в нос толстую соломинку для содовой и одним махом вдохнул весь порошок.
Я объяснил другу, что мне необходимо на некоторое время уехать из Майами и что будет неплохо, если он пару раз зайдет и проверит почту, а также приглядит за кораблем. В качестве утвердительного ответа он продолжал бормотать: «Que mierda, puta madre, вот дерьмо, мать твою…» Затем он уселся на диване и, уперев глаза в пустоту, принялся наглаживать мою собаку так, словно она была его собственная.
На следующий день я отправился в «Джай-Алай», чтобы объяснить ситуацию администратору, Габриэлю Барбоза, в просторечии Габи. Он не стал утруждать себя соболезнованиями или общепринятыми формулами утешения. «Сколько времени тебя не будет?» Трех недель на то, чтобы со всем разобраться, будет достаточно, отвечал я. «Три недели, чтоб папашу похоронить? Ну вы там везунчики во Франции. Три недели. Я, когда мой старик помер, утром сходил на кладбище, а вечером уже вышел на работу. Ну, короче, можешь делать все, что хочешь, но я буду подыскивать кого-нибудь тебе на замену. У меня нет другого выхода. Сучье вымя, две недели!»
Внизу уже начались соревнования. Я сел в толпе среди зрителей, делающих ставки, цепляющихся за каждую партию так, словно от этого зависела вся их жизнь. Фронтон отсюда казался еще более прекрасным и огромным. Мячи летали и врезались в стены с резким щелканьем, подобным пистолетному выстрелу. Люди в шлемах бегали, крутились волчком, вихлялись на фоне декораций глубокого зеленого цвета, цвета суровых северных лесов. Издали фигурки игроков-пелотари казались маленькими. Их можно было взять большим и указательным пальцем – словно оловянных солдатиков. Мне бы, конечно, хотелось, чтобы перед тем, как умереть, отец все-таки приехал бы во Флориду, чтобы повидать меня, своего сына, и еще что-нибудь – да все равно что, хоть мелочь – поставить и выиграть, постоять в этой толпе болельщиков, потрясающих порой своими билетами, чтобы напомнить нам, что мы им тоже должны… Надо было все-таки ему все это повидать. Отец никогда не приходил посмотреть, как я играю. Ни здесь, ни в Андае, ни в Сен-Жане, ни в Биаррице, ни в Хоссегоре, ни в Бильбао, ни в Гернике, ни в Молеоне. Нигде. По сути дела, Барбоза был прав. Три недели на похороны такого человека – явно слишком много.
В Тулузе меня встретили холод и сырость. Выходя из аэропорта, Ватсон глубоко вдохнул воздух, столь непохожий на тот, который он вдыхал всю свою жизнь. Он пытался как-то определить, означить это мир, поводя мордочкой туда-сюда; он начинал понимать, что такое зима.
Перед тем как отец покончил с собой, у него возникла здравая идея не перекрывать отопление в доме. Уже более четырех лет я не был в этом месте. За это время ничего не изменилось. Дом остался верен себе – никакого обаяния, зато мощь и импозантность. В саду вроде как шла непрерывная битва, хотя в это время года она в любом случае затухла.
Мы с собакой почувствовали себя в убежище. Почему-то полицейские службы возжелали встретиться с мной прежде, чем я отправлюсь в морг. Я еще не подозревал, что мне может объяснить полицейский по поводу этого человека – чего я прежде про него не знал. Ну, без сомнения, обстоятельства его смерти. Очевидно да, обстоятельства.
Ватсон быстро открыл для себя удовольствие спать на подушечке у старого обогревателя, распространявшего теплый воздух мягко и бесшумно, точно окутывал мохеровым пледом. Моя комната была всегда такой привычной и домашней, с высокими окнами, разделенными на восемь квадратов, и даже холодный воздух, который проникал в комнату через окно, казался тем же самым. Шпингалеты не попадали в гнезда, простые трехмиллиметровые стекла таили в себе все несовершенства производства прошлого века, в некоторых местах они придавали фантасмагорические очертания этому внешнему миру, который изо всех сил притворялся реальным.
Кабинет инспектора Лангелье выходил на Южный канал, что несколько скрашивало его казенную и неприветливую обстановку. Полицейский встретил меня с прохладцей, предложил стул, на котором, вероятно, сиживало немало воров, убийц, насильников – или просто сыновей, потерявших отцов. Он некоторое время копался в досье, закрытом лентой, потом спросил паспорт. Записал номер, вернул документ, а потом принялся поглаживать щеку, словно размышляя, мучаясь невозможностью объяснить кому-то такие вещи, которые он и сам как следует не понимает. «Я попросил вас прийти ко мне, чтобы я мог рассказать вам, что же произошло с вашим отцом. Многие свидетельства подтверждают, что это было самоубийство. Но, поскольку он было совершено в общественном месте, мы обязаны провести расследование. Не знаете, принимал ли он какие-нибудь препараты, может быть, антидепрессанты, и вообще не наблюдался ли по поводу депрессии или чего-нибудь в этом роде?» Так, ну мне тут надо отвечать последовательно. Прежде всего объяснить инспектору Лангелье, что полицейский, который сделал все эти выводы, вероятно, гораздо больше знал о частной жизни отца, чем я, его сын. Что я жил от него в восьми тысячах километров. Что я ни разу не видел его за четыре года. Да и в детстве и юности я не больно-то обращал на него внимание. Что лекарства он по большей части прописывал, а не принимал, а что касается депрессии, она для Катракилисов должна была быть состоянием хроническим и даже можно сказать естественным, неспроста ведь четверо членов этого семейства покончили с собой один за другим за последние несколько лет. Лангелье был потрясен, подавлен этой историей, которая придавала делу неожиданный размах. «Понимаю, – повторял он, – я понимаю». Он очень старался проявить сочувствие, но выражение его лица говорило об обратном. «Видите ли, все, что произошло, довольно просто и объяснимо, если так можно выразиться. Недоумение вызывает способ, каким ваш отец осуществил свое намерение, так сказать, подробности. Тут как раз такой случай, когда дьявол кроется в деталях. Около шестнадцати часов, в это воскресенье, ваш отец прыгнул с крыши восьмиэтажного дома, расположенного на улице Шарль де Фитт, куда он приходил к пациенту на осмотр (на третьем этаже). Умер отец мгновенно, он упал на скутер, припаркованный к тротуару. Извините, а что, ваш отец приходил к больным по воскресеньям?» Да, он так делал. Он так делал практически каждый день, когда был в Тулузе. Он не любил эти модные современные кабинеты, которые нивелировали разницу между специалистами, вплоть до дантистов, и работал по старинке, как семейный доктор. Я добавил еще, что деньги никогда не были важнейшей, движущей силой его врачебной деятельности. «Да тут такая история. Есть одна вещь, которая страшно поразила полицейского и которую, возможно, вы сможете нам объяснить. Так вот: перед тем как прыгнуть в пустоту, ваш отец сделал такую штуку, которую мы прежде никогда не видели. Он обмотал свою челюсть скотчем и прикрутил к голове. Ну не совсем так, я даже затрудняюсь точно описать. Он взял моток скотча и обернул вокруг своей головы и вокруг челюсти, так что в конце концов его верхняя челюсть оказалась намертво соединена с нижними зубами. Вы понимаете, о чем я?» И, желая как можно более доступно описать мне это полотно Иеронима Босха, он изобразил рукой путь, проделанный скотчем, который без конца крутился по эллиптической орбите от верхушки черепа до подбородка. «И было еще кое-что…» Чувствовалось, что Лангелье с усилием и даже с некоторым отвращением проникает в это семейное пространство, о существовании которого он прежде даже не подозревал, и что каждая деталь, о которой ему нужно было рассказать, представляет собой непосильный груз. «Были еще очки. Вы уже поняли, каким образом ваш отец перемотал свою челюсть. Так вот, он сделал нечто подобное со своими очками. Я, может быть, не слишком ясно выражаюсь. Это трудно объяснить. Я хочу сказать, что он примотал дужки к голове». Тут его рука стала описывать новый эллипс, обходя затылок, уши и лоб. Потом Лангелье, вновь натирая щеку, посмотрел на экран компьютера и спросил: «А у вас есть какие-нибудь соображения, почему он мог это сделать? Я не имею в виду самоубийство, я про скотч».
3
Что это еще за собака? (исп.).