Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 14



А Тоня – настоящая – больше не вставала и почти не кашляла, тем более кровью. Казалось, крови не осталось в ее высохшем теле. Тоня выла по-собачьи, кричала и скрипела зубами, бредила, разговаривая с давно умершими или никогда не существовавшими людьми. Тоня плакала без слез и никого не узнавала. Доктор, приходивший из Ветлынова раз в две недели, пожимал плечами: крепкая она у вас, духом сильная, не сдается, держится до последнего. Утешал, что ли? Издевался?

Собственная беспомощность выводила Гордея из себя. Его будто скрутили по рукам и ногам. Ни развязать, ни разрубить узлов. Если б не дочь, наверняка лишился бы рассудка. Глаша ухаживала за матерью безропотно и самоотверженно, как за собственным ребенком: мыла, пыталась кормить, обстирывала. При этом еще умудрялась стряпать для младшего, смотреть за курами да бегать в школу. Вот уж, правда, крепкая, духом сильная. Вся в мать.

Водка кончилась, и Гордей, после минутного колебания, взял кружку «Мюнхенского» и триста грамм сосисок. Тяжелые мысли нельзя бросать недобитыми. Разрастутся, расползутся, как сорняки по грядкам. Как рак по телу. Не одолеете, сволочи!

На этот раз он пил пиво медленно, наслаждаясь густой терпкостью. Судьба несправедлива к нему, но ведь с кем-то она обошлась куда хуже. Разве нет? Где теперь его друзья закадычные, с которыми неразлейвода и все поровну, по-братски? Лешка Самсонов, вернувшийся с Германской войны без единой царапины, слег с чахоткой и помер в возрасте всего-то тридцати годов. А ты, Гордей, жив, так чего жаловаться? Не поймет Лешка жалоб твоих. Пока жив, терпи. Жеку Налимова зарезали в Москве. Кто, за что – теперь не узнать. Может, и ни за что, просто так, потому что не место там дурням деревенским. Лихое время ответов не дает.

Мишка Герасимов сгинул где-то в Сибири в боях с Колчаком. Был и сплыл. А ведь они с Мишкой однажды, в буйной юности, побратались, поклявшись всегда приходить друг другу на помощь. Вот и гадай теперь, кто кого предал: Мишка его, когда добровольцем записался, или он Мишку, когда тот пулю получил или под шашку угодил, а Гордея рядом не случилось, чтобы, значит, эту шашку на себя принять. Гадай – не угадаешь.

Есть еще Ванька Куликов. Но только он давно уже не Ванька, а Иван Семенович. Большой человек. В горисполкоме собственным кабинетом обзавелся, бумажки подписывает, печати ставит, катается по артелям на черном автомобиле. К нему сейчас на кривой козе не подъедешь. Куда козе за автомобилем угнаться-то?

Представил Гордей козу, бегущую вперегонки с машиной. Усмехнулся. И в этот момент почувствовал, что кто-то навис над его левым плечом. Кто-то чужой, недобрый, пахнущий лютым морозом. Сунув руку за пазуху, где во внутреннем кармане прятался финский нож, обернулся Гордей. Поднял глаза – перед ним Мишка стоит. Герасимов. Собственной персоной, живой и здоровый. Лыбится в русую с проседью бороду. На голове треух заячий, на плечах драповое пальто дорогущее – разве сравнить с обносками, в которых Гордей видал его в последний раз. Сыскал, стало быть, на войне богатство. Да в дополнение морщинами лишними, стариковскими, обзавелся.

– Ну, ты! – ощерился Мишка. – Чего смотришь? Неужто не узнал?

– Узнал, – неуверенно протянул Гордей. – Узнал, как же. Здорóво, бандит!

– Здравствуй, дружище! Вот уж не думал, что тебя тут встречу.

– Почему?

– Да черт его знает, почему. Не думал, и все! Воскресенье же, а ты у нас человек семейный, ответственный. В будни – тяжелый труд на благо молодого отечества, в выходной – заслуженный отдых рядом с теплой, столь же ответственной женщиной. Тишь да гладь да божья благодать. Только, говорят, бога-то больше никакого нету. Верно говорят, как думаешь?

– Откуда мне знать? – Гордей, ошалевший от такого напора и самóй этой нежданной, внезапной встречи, никак не мог сконцентрировать внимание на стоящем перед ним друге детства. Постоянно что-то мешало: то шумный хохот пьянчуг, то гладкость стекла под пальцами, то медведи на календаре за прошедший, двадцать пятый, год, вырезанном из газеты и криво повешенном посреди стены. Взгляд сам по себе соскальзывал с Мишки, упирался в заплеванный пол, в столешницу, косил к ближайшему окну. Словно не желали глаза на него смотреть, страшась углядеть что-нибудь не то. Словно был он изуродован и страшен.

– И правильно, – кивнул Мишка, сдвинул треух на затылок. – Разве положено простому рабочему мужику о тонких материях задумываться? Эдак можно и к выводам прийти, да?

– Не пойму никак, – сказал Гордей. – Чего мелешь? Скажи лучше, где шатался столько времени? Тут тебя похоронить давно успели.

Мишка прищурился:

– Э нет, друг ситный. Обо мне говорить незачем. Стал бы я ради такого сюда тащиться! Давай-ка для начала возьмем еще водки? Без суеты. Угощаю.



– Давай.

Герасимов – а может, и не Герасимов, может, другой какой-то Мишка, просто похожий Мишка – отошел и мгновенно слился с толпой. Напрасно Гордей высматривал товарища среди спин и голов – тот как сквозь землю провалился. Но стоило отвернуться к стене, сразу же возник рядом, держа в одной руке бутылку, в другой – стаканы.

– За померших ребят, – сказал он, разливая водку. Гордей не понял, кто имелся в виду: сослуживцы Мишки, погибшие в Гражданскую, или их общие друзья, умершие в последние годы. Но кивнул и взял стакан. Он боялся смерти и не хотел обижать ее.

Выпили, выдохнули, закусили еще горячими сосисками.

– Дело вот в чем, – начал Мишка, прожевав. – Я помочь тебе хочу. Знаю, как. Для того и приехал.

– Погоди. Ты ж говорил, не ожидал меня здесь встретить.

– Ну… – Мишка скривился, задумался на мгновение. – Я шалман этот имел в виду. Думал, пропущу сперва стакан-другой, а потом уж на тот берег, к тебе в гости.

– Ясно.

– Так вот. Все знаю про твою беду, не сомневайся. Есть способ тебя из нее вытащить, верный способ. Снова улыбаться научишься, снова ветер почуешь, солнышку порадуешься. Я еще когда на горе стоял, в два счета такие дела проворачивал, а теперь-то и подавно справлюсь. Зря, что ли, в огне горел столько лет? Зря, что ли, мхом порастал да гнил в земле…

Мишка говорил, а Гордей никак не мог понять, снится ему сказанное или нет. Или сходит он с ума уже от горя и безнадеги, или просто пьян в дымину, вот и путается разговор, обрастает всяческой рванью, которая только в бреду прислышаться может:

– Семь глаз да семь ртов! С вершины под гору, из канавы – да на престол! Это все присказка. Очень уж плохи дела, понимаешь? Душу твоей жены освобождать надо, вытаскивать ее из темницы. Понимаешь, нет? На волю ей пора. Кончен пост, давай разговляться. Кончен пост – бога нетути…

Не переставая бормотать, Мишка разлил еще по одной. Гордей огляделся – пивная выглядела как обычно. Гудели в дымной тесноте мужики, толкались локтями, чесали щетину. Сокрушались, что гармонисту давеча разбили харю. Неподалеку знакомый артельщик тискал девку, толстую и прыщавую. Никто не обращал внимания на Мишку. Никто не слышал слов, от которых Гордея бросало то в жар, то в холод, из надежды в отвращение.

– Мы ж не дармоеды, друг ситный. Мы ж готовы отрабатывать свой… хлеб. Твои мучения я могу остановить, жизнь тебе вернуть. Только согласись.

– На что?

– На мою работу. От жены избавлю. Нажилась она, взаймы дышит, пора и честь знать. Вот тут у меня средство припасено, надежней его не сыскать! – Мишка указал вниз, и Гордей увидел стоящий под ногами потертый кожаный саквояж. – Ты ж ведь умаялся, родненький. Свету не видишь, силы растерял. На детей смотреть не можешь. Только злоба внутри, только обида – точат тебя, грызут беспрестанно и днем, и ночью. Сейчас вот выпьешь немного, забудешься, а с утра в пять раз сильнее навалится…

Гордей опрокинул стакан. Водка пролилась в желудок легко, как вода. Нужно было вставать и уходить. Но вместо этого он продолжал приглядываться к собеседнику, пытаясь понять, кто перед ним. Неужели Мишка так поменялся? Война – страшная штука – ломает человека. Но разве превращает война глаза человеческие в козлиные, с горизонтальными, вытянутыми зрачками? Разве заостряет война зубы? И язык – где в темной ямине его рта язык?