Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 21

- Ну что, довели человека? Дожелались мне семейного счастья в личной жизни?

А совсем незадолго до этого события деда забрали (или отдали) в больницу, где он в течение года и умер, и товарищ Сталин тоже умер буквально через неделю после нашего демонстративного отъезда из столицы в глушь и в степь. Но на мне это эпохальное событие со сменой власти никак не отразилось. Надо мной была одна власть - власть матери. И это была нестрашная власть, потому что мама меня любила. Она любила меня, как любят своих маленьких детей почти все матери и даже еще сильнее - меня же в самом начале жизни чуть не задушили. Не специально, но для матери, специально или нет - все равно.

В роддоме у нее развилась обычная женская болезнь - мастит, и ее там срочно прооперировали. А меня, когда пришло мое время, как положено, из роддома выписали, выдав на руки отцу, чтоб он делал со мной что хочет. И он - тогда студент последнего курса мединститута - в вестибюле стал заворачивать меня для тепла в дополнительное одеяло, чтобы я не замерз и не простудился во время своего первого выезда в свет. На улице стоял ноябрь, и не самый теплый ноябрь, а ехать по Москве предстояло далеко и долго. И тут к отцу подошла какая-то сердобольная медсестра или акушерка, или, может, она работала в роддоме нянечкой и ей до всего было дело.

- Давайте, я вам помогу, - говорит. - Мне нетрудно, хотя это и не мой долг и не мои прямые обязанности помогать кому попало.

Отец говорит ей:

- Не надо, я умею, поскольку сам медик.

А она говорит:

- Медик, но мужчина. А детей пеленать - не мужское занятие, а сугубо

женское - так уж нам на роду написано испокон века.

И она помогла отцу справиться и совладать с моими младенческими одежками без застежек, и отец повез меня домой. А когда привез и распеленал, я был синего цвета, весь в испарине и каплях пота и уже хрипел, а не дышал. Слишком туго меня медсестричка - или кем там она в роддоме числилась запеленала. Не рассчитала усилий и рвения, а также любви ко всем посторонним людям и к новорожденным детям в частности.



Отец очень тогда испугался и сам покрылся испариной, поняв, что могло случиться, и все повторял свой рассказ с начала и до конца.

- Я везу его, - рассказывал, - а он кричит и кричит. Я его чуть покачаю, пошлепаю - он замолчит, потом опять кричать начинает. А потом замолчал совсем и не кричит. Я еще думал: "Чего это он замолчал? Без особой на то причины". А он, значит, задохнулся просто.

Но я не задохнулся. Вернее, задохнулся не совсем. Живучим оказался неожиданно с самого начала. При том что родился не бог весть каким здоровяком и гигантом. Сорок семь сантиметров росту во мне было и два шестьсот весу. А выписали меня вообще двухсполовинойкилограммовым. Похудел я у них в роддоме, на казенных харчах и в связи с заболеванием матери, нарушившим мой режим грудного питания.

И с таким, сомнительного здоровья ребенком, сама после операции, мама из Москвы потащилась туда, откуда уже уезжала навсегда, в глушь и степь, в Донецкий угольный бассейн. Интересно, задумывалась ли она над тем, что насильственно изменяет свою и мою жизни, причем изменяет кардинально, настолько кардинально, что вряд ли когда-нибудь у нее (и у меня, и у отца тоже) получится вернуться в ту колею, в то русло, в котором нам предназначено было жить и прожить стечением обстоятельств, складывавшихся и выстраивавшихся долгие годы в судьбу. И ведь, несомненно, было предназначено нам что-то другое. Иначе она не поехала бы на неделю в Москву походить по театрам и не встретила бы там отца, и не вышла бы за него скоропалительно замуж. Наверно, ей суждено было остаться и прожить свою жизнь в столице, а не возвращаться на исходные позиции, черт знает куда. И если я уехал в конце концов из той степи в город не максимальных, но все же каких-то возможностей и маму впоследствии за собой перетащил, то отец на этот раз за нами не поехал, а так и остался работать и жить в степи, и жил, пока не умер, - а как жил, точно мне неизвестно. В письмах писал, что хорошо более или менее. Не хуже, хотя и не лучше других стариков. После него осталась там вдова, лет на пять младше меня, и брат мой, совсем еще пацан, но я их никогда не видел, потому что о смерти отца они сообщили нам, но месяца через три. А раньше почему-то не сообщили. Может, не хотели видеть нас на похоронах, хотя ничего плохого ни я, ни моя мама им не сделали.

Перетерпеть, видно, надо было маме. Не обращать внимания на разговоры и обвинения. Года через два-три все бы устоялось, образовалось, наладилось. А в шестидесятом умерла бы бабушка, и остались бы мы в хибаре втроем, своей небольшой семьей, а там уже и Никита Сергеевич начал строительство своих безгабаритных пятиэтажек для народа, вот бы оно все и пришло в какую-то выносимую норму, к какому-нибудь знаменателю или числителю. Только говорить об этом сейчас бессмысленно. Ничего этого не произошло и не состоялось. И отец тоже уехал из Москвы вслед за нами, удивив лишний раз свою мать и оставив ее совсем одну. Уехал, и вся жизнь у всех троих сложилась совсем не так, как должна была сложиться, и, конечно, не так, как могла.

А мать отца, мою бабушку, тоже понять можно, и не за что ее винить и осуждать через столько лет и в ее вечном отсутствии. Для нее, когда они, попав в список, бежали, Москва стала спасением от смерти, а муж внушил ей, что это было их единственно возможное спасение.

А потом в Москву, как мухи на майский мед, полезли другие люди и родственники. Тоже, наверное, с целью спастись. И приехали из разных мест почти все братья мужа. И все действительно спаслись и устроились, и достигли каких-то в своем деле успехов. Семен стал известным в городе хирургом и делал свои операции, стоя на табуреточке, поскольку был маленького роста и не доставал до операционного стола. Его, конечно, попытались взять в начале пятьдесят третьего, но не взяли, поскольку пришли за ним, а он увидел пришедших и, к счастью, получил инсульт. Они огорчились и на него плюнули, а он потом еще четырнадцать лет прожил. Не говоря как следует и передвигаясь по стеночке, но все-таки повезло ему спастись и пожить. Сын его, в Днепропетровск по воле случая вернувшийся жить, предлагал потом обменять московскую квартиру и забрать его, больного, с матерью к себе, чтоб ухаживать за ним и оказывать медицинскую помощь, но Семен так и не согласился на переезд, все твердил невнятно и неразборчиво: "Не могу без Большого театра".

Зиновий устроился в угольном министерстве и впоследствии занимал высокий, ответственный пост в главке. И даже самый из всех братьев старший и много пьющий Мишка нашел в Москве свое счастье и применение своему таланту: он писал для артистов Мосэстрады и Москонцерта куплеты, скетчи и прочие интермедии на злобу дня, пока не умер от обилия хорошей выпивки и еды, а сын его благополучно - несмотря ни на что - закончил в пятидесятом мединститут и получил специальность врача-психиатра. Этот сын, по-моему, и помог родственникам моего деда в больницу определить, когда надобность такая у них возникла и созрела.

И все эти родственные судьбы только укрепляли мою бабку в ее представлении о Москве. Так ложно и воспринимала она ее всю жизнь - как город, в котором можно спастись. Но ясно же - если все полезут сюда спасаться, не спасется никто. Вот она по возможности и ограждала свою Москву от посторонних лиц и притязаний и всех иногородних подозревала в тайном желании стать москвичами с пропиской - любым нечестным путем. И обижала людей подозрениями и словами. А когда подозрения ее не оправдывались, она сама обижалась - на тех, кто подозрений не оправдал. То есть она в любом случае обижалась. А с течением времени стала обижаться по самым разным поводам и часто без каких бы то ни было причин. В конце концов оказалось, что моя бабушка обижена на всех. А от тех, на кого еще не обижена, она ждала чего-нибудь, на что можно было бы немедленно, раз и навсегда, обидеться и вычеркнуть обидчика из своей жизни, чтобы его там больше не было. Она постоянно ждала, что ее вот-вот обидят. И ее обижали. Ее обижал даже я. Мне и трех лет еще не исполнилось, когда я умудрился ее обидеть и чуть ли не выгнать из дому.