Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 102



Надежду не убить какой-то судьбой.

«Она будет жить! Будет жить – несмотря на то, что вы, неумолимые, приготовили ей там!»

«Она умрет! Станет тенью! Осталось меньше недели отсрочки! Она уже и сейчас мертва, а ты – дурак, смертный! Дурак, который решил тягаться с Судьбой!!»

Я не заметил, когда перешел на крик. Десятый день (пальцы начали ныть от двузубца)? Четырнадцатый (дети, почему-то много детей, вспомнилась Коркира)? Позже? Раньше, когда они во весь голос начали благодарить того, кто вернул им жизнь?

Может, среди бесконечных лиц мелькнуло знакомое – безумной девочки Макарии, или моего сотника, разорванного каменными волками, или когда я впервые забылся, уже не помню, над кем – и почувствовал на губах терпкий мед – хмельнее и слаще вин Диониса: дарить жизнь…

«Они мертвецы, невидимка», – тревожно напомнила Ананка из-за плеч, и я прошептал про себя, что это только отсрочка, и эти дни скоро истекут, а потом их тени предстанут передо мной на суде…

Дни не истекали, будто Крон Криводушный в Тартаре каким-то чудом слепил себя из кусков и понаделал новых временных ловушек. И проклятые лица, лица, лица, и бесконечный шепот глупого лекаря: «Будут жить! Будут! Будут!»

«Мертвы!» – славный лекарь не слышит моего крика: занят воскрешениями. Тени тоже не слышат, потому что слова – шелуха, и я кричу беззвучно.

Кажется, я сам не слышу себя.

Я знаю, как ведут себя мертвецы. Тени шатаются по берегам Леты, глядя пустыми глазами. Тянутся к асфоделям. Вспоминают прошлое. Пытаются попасть поскорее на суды.

Тени не умеют подбрасывать детей к солнцу. Плеваться оболами, как тот богатый наследник, не умеют тоже («Тьфу… тьфу… весь рот медью забит, мне что – лодку у Харона надо было выкупить?!»). Красть персики – точно не умеют. И не целуются с собаками. Эпиона, жена лекаря, вопит, что весь сад загадили – вот такого тени уж точно не умеют. А вчерашний весельчак, умерший от перепития, содрал одежду и бегал по саду нагишом. Все к рабыням приставал – давайте, мол, попробуем, как оно там действует после смерти.

Теням такое вообще не снилось.

И каждые открытые глаза забивают мои внутренние крики обратно в глотку. Каждое объятие – даже если тени в моем царстве встречают своих, они не обнимаются, просто бродят вместе. Каждый… каждое…

«Мертвы!»

Мертвые не плачут, как вон та располневшая мамочка, прижимающая к себе малышей – семь штук, все ручонками уцепились.

«Тени!»

У теней невеселый смех, а этот кряжистый кузнец гогочет счастливо, кружа по воздуху тростинку-жену.

«Просто умерли!!»

У просто умерших серые лица, бессмысленность в жестах, а вот этот аэд щурится на солнце и сочиняет песню – поэтому да, просто…

Все-таки это слишком просто.

Они слишком живые.

И слишком просто было обманывать самого себя видимой легкостью своего заговора.

«Они – будут жить!» – яростным торжеством сияют глаза воскресителя-Асклепия, по уши пьяного тем, что он дарит жизнь.





И я глохну, на миг, на взмах крыльев бабочки переставая слышать внутренний предупреждающий вопль: «Они – мертвы!» И хмелею за компанию, потому что это безумное, невозможное, ослепительное счастье дарить жизнь, хотя бы на какое-то время, на половину месяца, на семь дней, на день…

Дарить жизнь, когда ты столько столетий только отнимал.

Я опять бездарно дерусь. Бездарно лгу. Даже самому себе лгу бездарно. Мой морской братец знает эту истину: позволь себе брешь, – а в нее рванется море. Еще несколько дней – и я захлебнусь в солнечных бликах, в слезах воскрешенных, в счастье, гуляющем по улицам Дельф. Несколько сот счастливых лиц, открытых глаз – и шагну, не оборачиваясь, в пропасть глубже своего мира. Я не слышу Судьбы за плечами: счастливые, как и пьяные, глухи. Только верный двузубец так и движется, раздавая обратно жизни – каждому, чтобы никто не ушел обиженный, чтобы они все встали и пошли по домам, в очагах которых полыхают огни Гестии, получили бы то, что «недо» из моих рук, чтобы проклятые Пряхи поперхнулись на своем не менее проклятом Олимпе, чтобы хоть раз был не властен жребий, чтобы…

К двадцатому дню я чувствовал, что вот-вот начну улыбаться.

К концу двадцать пятого хотел, чтобы скорее начался двадцать шестой.

К двадцать седьмому – боялся, что не смогу остановиться.

* * *

Утро вышло злым и ветреным. Эос явилась скучная, ненакрашенная, скупо прошлась по небесам, дрогнула золотым кувшином – окропила росой вытоптанную траву, стволы деревьев, людей, сидящих и лежащих в саду.

Сползлись за ночь, не иначе. В последние пять дней телеги с округи шли непрестанно, и предприимчивый басилевс поручил взимать плату за вход в город, а жрицы Дельфийского оракула жаловались на нескончаемые очереди: многим хотелось узнать судьбу после воскрешения – вдруг какая особая? Вдруг за полученную обратно жизнь надо подвиги совершать?

За садом отчаянно перекликались ослы – делились деревенскими новостями. Двузубец по-утреннему леденел под пальцами: после первого десятка воскрешений потеплеет.

Тени, скорбные и прозрачные, вились над родственниками, перекликались: «А правда воскрешает?» – «Нет, правда же?!». Являли недодушенную надежду в глазах. Сад пропитался надеждой насквозь – даже ободранные деревья и ощипанная трава. Надежда и Ожидание свили в саду гнездо, отложили яиц, теперь летали в ожидании: когда-то главный над всеми явится? Даст команду – Счастью вылупиться?

Что-то много детей. Разминая затекшую шею, прошелся вдоль первого ряда. Намётанным взглядом отметил: вот сынишка кузнеца, отец зашиб, вот близнецы с рыдающей матерью – этих придавило камнями. Девочка в веселеньком бирюзовом хитоне – утопленница, а в зеленом, рядом, умерла от болезни. А этот мелкий, лицом Мома напоминает – с крыши свалился. Чего полез – непонятно.

Хитоны, подушки под головами, яркие пятна плащей, тряпицы на лбах, какие-то приношения в котомках… эй, лекарь? С кого начнем, лекарь?С грудного младенца на руках нерадивой матери, придушившей его во сне? Нет, это тебе понравится больше: единственная дочь, три года, завистница долго дожидалась своего часа, чтобы столкнуть ребенка соперницы в волчью ловушку. Мать даже не рыдает – судорожно вздрагивает от каждого звука, отец стоит рядом с уставшим, пустым лицом… хорошо, лекарь, тебе понравится. Только представь себе, как они расцветут, как будут благодарить…

Эй, лекарь! Ты вообще где?! Или я, возвращаясь из подземного мира, что-то упустил? Упустить несложно: в конце концов, судить ночами, а воскрешать днями, ночью быть Владыкой, днем – невидимкой… немного утомительно, знаешь ли.

Если бы это все не окупалось безмерным счастьем воскрешаемых и их родственников – я бы, наверное, сегодняшний день пропустил. Упал бы на одинокое ложе, с радостью распахнул объятия душным плесневым снам: хоть какие-то, но добро пожаловать. Только кому я вру, заснуть все равно бы не удалось, какой тут сон, когда считаешь часы до рассвета, гадаешь – кого еще придется сегодня отобрать у собственного мира, чей смех услышишь, улыбку – увидишь…

Но пока что – только запахи надежды и смерти смешиваются в воздухе с птичьим пением, и сонно катится, постепенно разгоняясь, колесница Гелиоса в небо. И пробуждается дворец: конюхи задают утренний корм лошадям, гремит ведром рабыня, полным предвиденья голосом блеет обеденный барашек.

А Асклепия нет. И пальцы сжимают двузубец разочарованно и нетерпеливо. Этот герой из ума выжил – спать, когда тут такая картина! Или, может, женушка все же подсыпала ему снотворного, она уже несколько дней обещает?

Или, может…

Из-за плеч слабо повеяло холодом. Тени, парящие над телами, взвыли, шарахнулись в разные стороны. Живые поёжились, и аромат надежды истаял.

Туда, где ступает Убийца, надежда старается не приходить.

– Он выехал сразу же после заката.

Если богу или чудовищу захочется – его не будут видеть люди. Убийца был незрим сейчас только для смертных, по обычному своему природному свойству.