Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 102



Наверное, собрали – всю, до капли. Чтобы не пропала зря.

Женщина замерла, перестала раскачиваться, пугливо покосилась на сосуд в руках у лекаря. На страховитую голову на боку сосуда.

Глаза женщины на миг потонули в черноте: страха ли? Благоговения? Просто в черноте?

Асклепий не думал. Не хотел.

Воск, которым горлышко сосуда было залито поверх крышки, поддался сразу. Как-то слишком легко, будто и не было лет стояния в углу. Будто тоже, подобно лекарю, хотел узнать: что получится.

Из недр амфоры пахнуло черным, диким медом. Опасным благоуханием смерти. Кто говорит – кровь богов золотая, кто – серебряная… Медуза не была богом: ее кровь была черной.

Как жидкое черное масло, которое так хорошо горит. Как кровь земли.

Асклепий нерешительно наклонил сосуд и погрузил пальцы в кровь великого подвига. Вот – подумалось удрученно. Сижу, трогаю кровь Медузы, руки пухлые, белые, а еще лысинка и брюшко.

А кто-то – мечом, чтобы эту кровь могли собрать в сосуд…

Но у каждого свои подвиги. Потому что… если вдруг…

Если вдруг получится – это будет даже больше, чем у…

Девочка перестала дышать. Он видел это. Видел, как глухо воет женщина, безучастная к сосуду, безучастная ко всему на свете, кроме своего мира, только что умершего во дворце великого лекаря. Видел, знал – но ненависти не было. На сына Аполлона вдруг снизошло спокойствие и понимание. Как у опытного копейщика перед броском, когда он уже точно знает – куда уйдет копье.

«Да, – сказал невидимый соглядатай, тот, которого он слышал всё это время. – Ты прав. Смерть сегодня не властна».

И, кажется, засмеялся, но Асклепий уже не вслушивался. С чувством острого наслаждения он провел по впалым, серым щечкам девочки, втирая в них кровь мертвого чудовища – и щеки порозовели, губки загорелись кораллами.

Две темные капли чудесной жидкости упали на лоб – и девочка открыла блестящие глаза, захлопала ресницами. Страшная, голубовато-синяя бледность пропала, стали видны конопушки на носу.

– Дядька, – тихо и серьезно сказала девочка, – ты лекарь? Ты меня будешь лечить?

Последние слова были неразличимы из-за вопля очнувшейся матери. Та вцепилась в дочь дрожащими руками, ощупала, словно не веря, подняла к глазам живую ручку с розовыми здоровыми пальчиками…

Наверное, так глядят на отца, – подумалось Асклепию. Со слепым преклонением. Со священным благоговением. Отдать всё, всё, всё…

На мать смотреть было неловко. На дочь – приятно. Самому бы такую дочурку – не отказался бы. Надо будет с женой поговорить, а то сыновья, сыновья…

Потом.

– Лечить не буду, – сообщил он девочке. – Здоровых не лечат. Здоровым яблоки дают. Хочешь яблоко?

– Лучше грушку, – ужасным шёпотом поведало восставшее из мертвых чудо.

Надо сходить за грушей, – подумал Асклепий. Или слуг послать. Сейчас, вот только скажу матери, что мне от нее ничего не нужно, а то она опять начала бормотать – про серебро, про то, что заплатит…

Говорить получалось убедительно. Гладко. Мешали только недоуменные взгляды, которые он бросал на сосуд.

– …лучше принеси жертвы богам. Богам, понимаешь? А мне ничего не надо.

Женщина, сжимая дочь в объятиях, кивала. Дико тряслась от внутренних рыданий, впивалась глазами в глаза девочки, гладила лицо ребенка осторожно, как необожженную поделку из глины: не смять бы.

Ворковала что-то бездумное, ласковое:

– Кушать хочешь? А мы тебе сейчас виноградика… и молочка? Будешь молочко, милая? С медом молочко, вкусное… ручки, ручки тепленькие…





– Не говори никому, – устало попросил Асклепий еще раз и понял: его не слышат, не видят, не помнят. Зрение, слух и Мнемозина-память взялись за руки и сбежали в ближайший лес. Тут на руках – шмыгающая конопатым носом Вселенная, куда тут втиснуться какому-то лекарю?

– Вам нужно бы остаться у нас. Посмотреть девочку, пока окрепнет… – осекся еще раз, глядя на женщину. Та вскинулась, посмотрела безумно, прижала к себе дочь и попятилась. Отберут, – говорили ошалевшие от внезапного счастья глаза. – Вот только что отдали, а теперь назад отберут! Потому что не бывает же такого, чтобы – отдали насовсем…

– Я… я лучше серебра… я… чего угодно сейчас… только не отнимайте…

Асклепий вздохнул. Потер лоб ладонью, размазывая по преждевременным морщинам целебную кровь Горгоны. Потоптался, подумал: не нужно ли еще чего? Сказал:

– Иди. Дай своей дочери молока с медом. Нужно будет – приходи еще.

Женщина того и ждала: начала отступать, держа в объятиях дочку, сначала медленно, потом быстрее, быстрее. Кланялась и не сводила благодарного взгляда, а всё шептала что-то про молоко, про мед, про благодарности…

Асклепий махнул рукой вслед. Мимоходом вспомнил: за грушей так и не послал – вздохнул, еще раз махнул рукой. И остался зачарованно смотреть на пузатый, черный сосуд, до краев полный густой жидкости. Матовый блеск манил, затягивал, хотелось подойти, зачерпнуть, взметнуть руку победоносным жестом, а потом…

– Сколько же здесь? – прошептали дрогнувшие губы. – Сколько вернувшихся? Сколько?!

Ни женщина, торопливо бросившаяся прочь от дворца лекаря, ни девочка на ее руках не могли слышать этих слов. Потому непонятно было, отчего они вдруг обменялись понимающими взглядами: «Слышала?» – «А то…»

Усмешки женщины и девочки тоже были непонятными. У девочки – озорная. У женщины – холодная.

И уж совсем неясно было, почему они не направились за молоком или виноградом, а нырнули в тень круглого здания лесхи[1], пустующего по жаре.

Здесь девочка спрыгнула с рук матери, тоненько захихикала и уселась на землю. Невыразительный носик в веснушках проклюнулся в великолепный образчик скульптурного искусства, так и созданный для того, чтобы совать его в чужие дела.

– И спеть нельзя, – юношеским баском огорчилась девочка. – И рассказать нельзя… Вот интересно, какую мелодию братец придумал бы этой песне?

– Погребальную, – выплюнула мамаша. Процедила сквозь зубы пару словечек, которые женщинам не то что употреблять – знать не положено. Поддернула сползающий хитон, потом щелчком пальцев сменила его на мужской. С плеч мягко упал черный хламис.

– Да, может быть, – весело согласился юноша, рассевшийся там, где еще секунду назад девочка игралась с глиняной свистулькой. – Но ведь… это же бесценно! А я ведь не знал, не ожидал… да за тобой и музам не угнаться! Нет, вот правда, Владыка, где ты научился?

Быть не-собой легко. Вспомни лицо однажды пробежавшей мимо женщины, вспомни ее умирающую дочь – маленькую безумную Макарию – и вот готова маска, которую легко натянуть. Фальшивый плащ, обманувший доброго лекаря.

Школа Аты, века притворства…

Мы все здесь оборотни.

Правда, некоторые чуть больше, чем остальные.

Ткань хитона затрещала, натягиваясь на стремительно набирающих ширину плечах. Я тряхнул головой, убирая седые патлы, прикрыл глаза, избавляясь от глупых смертных слез, возвращая родную черноту, которую пришлось загнать внутрь (как же она сопротивлялась!).

Постылый образ падал с плеч надоевшим плащом, пальцы на глазах становились сильными, цепкими, обожженными однажды Серпом Крона…

– Ты клялся Стиксом, – напомнил я негромко.

Племянник приуныл. Еще бы, такой рассказ можно было бы годы обсасывать, каждый раз с новыми собутыльниками: «И вот Владыка держит меня на руках и так трогательно, жалобно: «До-чень-ка!» Нет, правда! Этот Асклепий – и то прослезился, я так чуть по-настоящему не помер, потому что от кого угодно, но такие интонации…»

– Тебе все равно бы не поверили.

Ну да, кто тут поверит, что Гостеприимный и Ужасный – и в подранном хитоне, с сивыми патлами, и вообще, женщиной…

– И то правда. Скажут, что с Лиссой-Безумием плотно познакомился, а потом еще такого напридумают… Все-таки удачно с этой кровью получилось? Да, Владыка?

Афина и впрямь оказала мне услугу, отдав животворящую кровь Горгоны на хранение Асклепию. Отдавала без опаски, без задней мысли, как умеет Афина: на сохранение. А что? Этой кровью можно целить, так пусть будет у разумного лекаря. Мало ли, пригодится.