Страница 4 из 10
Отца он так и не простил, но больше винил себя. Глядел на опухших от голода детей и родителей, и не ел – не мог отобрать у них кусок. Дожили до весны. Под пасху ушёл Фридрих в степь за сусликами. День был солнечный, тёплый. Но удачи ему не было. Прилёг отдохнуть. Солнышко в последний раз пригрело его, он и заснул, разомлев. А проснуться – сил не хватило…
Всю ночь ждали его в доме Бахманов: выла мать, чуя неотвратимую беду, тряслись плечи у непрощённого отца. Утром поехал он с соседом (отцом Марии) на поиски, и в телеге привёз домой мёртвого сына.
Как ему ни хотелось, не мог Соломон Кондратьевич после этого умереть. Двоих внуков надо было им с женой поднимать. Боялись, что жизни не хватит. Но нет, успели. Выросли и Йешка, и Эмилия. Ну, слава Богу, есть кому похоронить! И вот – на тебе – война! Потом незнакомая, страшной казавшаяся, Сибирь. Ни кола, ни двора. Даже коровы им не дали, как Марииной семье, потому что дома не сдали. Потом забрали в трудармию внука, а сегодня и за внучкой пришли… Плакала Катрине-вейс, плакала Мария, плакала её мать, тяжко вздыхал отец. И никому не хотелось есть. Но плачь не плачь, а на работу надо – хлеб сушить.
Тюрьма
Сушилка находилась на самом краю села и представляла собой соломенную крышу на столбах, закрывавшую от дождя и снега кирпичный пол над топкой. Федька Гофман с Петькой Денисовым уже разложили по кирпичам один воз необмолоченной пшеницы, наверное, поехали за новым. Её задача – растопить топку и поворачивать вилами массу, чтобы не перегревалась, а равномерно высыхала.
Загорелся хворост в топке, пополз дым из дымохода. Кирпичи нагрелись. Взялась за вилы, перевернула слой пшеницы.
Через час на вороном Алиме прискакал бригадир Семён Васильевич.
– Сушишь? – потряс ворошок. – Пожалуй ничего! Годится! Можно молотить. Сейчас Федька с Петькой приедут, увезут.
К вечеру Мария высушила ещё два воза. Уже темнело, когда она подмела пол сушилки. Попробовала кирпичи – тёплые, но рука терпит. Если случайно что-то попадёт – не загорится. А вот и бригадир скачет:
– Семён Васильевич, – обрадовалась Мария, – посмотрите, я всё убрала, можно домой идти?
– Всё потухло? – спросил Семён Васильевич, щупая кирпичи – сколько сегодня высушила?
– Три телеги.
– Хорошо, иди.
Ветер, как показалось Марии, ещё усилился, рвал с деревьев последние листья. Темнота сгущалось, но ещё были видны бешено мчащиеся по небу тучи. Она шла по улице с бедненькими, но настоящими домами. В них уже зажгли свет. Как хорошо, у кого есть свой дом со светом. А ей в тёмную землянку с лучиной, с огромными тенями, прыгающим по неровным земляным стенам.
Вдруг над головой трах-тах-тах, – будто лопнуло что-то. Посыпался огонь прямо перед нею. Это провода схлестнулись, успокоилась она и перешла на другую сторону улицы подальше от столбов.
Мать с отцом уже дома. Мать плачет. Отец крепится, но и ему тошно. Всего десять дней осталось. Мать уже подоила корову, испекла оладий. Сегодня праздничный ужин. Праздничный, но невесёлый. Пододвинули стол к бабушкиной кровати, вернее лежанке:
– Мама, посидите с нами, – говорит отец.
– А что за праздник? – спрашивает бабушка.
– У Марии день рожденья.
– Да? А какой сегодня день?
Отец смотрит на календарь, привезённый из дому, и укреплённый на дощечке в красном углу землянки:
– Воскресенье.
«Боже мой. Неужели сегодня было воскресенье?! – думает Мария.
За дверью какой-то шорох. Постучали.
– Кто там? – спрашивает Мария.
– Das bin ich4, – голос Катрине-вейс.
Вошла вся в слезах. В обед она не так убивалась. Сейчас еле слова из себя выдавливает.
– Дайте, ради Бога, немного молока, хоть кружку, если есть.
Никогда она ничего у других не просила. Ох, наверное, опять у них горе. И не Эмилия ему причина.
– Что случилось? – спросила Мария, но Катрине-вейс только рукой бессильно шевельнула: мол, не спрашивайте. Взяла кружку молока и ушла поспешно.
Легли рано. На улице делать нечего, а в землянке темно. Заснули крепко. Как ни возбуждены нервы, а физическая усталость своё взяла. Провалилась Мария в бесчувственную черноту. Век бы из неё не возвращаться!
Проснулись от грохота. Всегда тревожно, когда стучатся к тебе в дом ночью. А когда рядом с тобой подпрыгивает от ударов хлипкая дощатая дверь землянки!?
Вскочили ошалелые обитатели:
– Allmächtiger Gott, was ist doch los?5 – голос отца.
– Слышим, слышим! – закричала Мария, натягивая платье – Дверь выбьете!
В ответ грубый мужской голос:
– А и выбьем, коли надо будет! Открывайте быстрее! Милиция!
– Herr Jesus! Die Miliz!6 Лампу-то, лампу зажгите! Лампу куда спрятали?
Мария метнулась в угол землянки, нащупала на самодельной этажерке керосиновую лампу, поставила на стол, на печи нашарила спички.
Осветились стены их земляной комнатки. Заметались, заплясали по ним тени. Отец прыгает, пытаясь попасть ногой в штанину, мать накидывает на себя пальто. Бабушка села на лежанке, оглядывается потерянно, ничего не может понять.
– Чего возитесь? – голос за дверью. – А то правда дверь вышибем!
Мария отбросила крючок. В землянку ворвался холод, а следом зашёл милиционер в шинели и форменной фуражке, за ним второй. Сразу заняли полземлянки.
Мария едва успела отскочить, чтобы ей не наступили на ноги.
– Кто тут Мария Гейне? – спросил передний.
– Это я, – ответствовала она чужим голосом, леденея от ужаса.
– Собирайтесь, вы арестованы!
– Ах-ха-ха-ха-ха-а-а! А-а-а-а! – завопила мать. А у Марии даже сил не было спросить: «За что?».
Мария надела машинально рабочую фуфайку, повязала шаль. Жалко и сиротливо вцепились в неё два репья. Не помня себя от ужаса, вышла из такой родной теперь землянки. Родители хотели броситься вслед за ней, но не посмели – уж слишком страшно звучало слово «милиция».
На северной окраине села небо было тускло красным. Мария этого не замечала, переваривая внезапно свалившийся кошмар, пока милиционер не спросил:
– Твоя работа?
– Какая работа?
– Кончай придуриваться! Сушилку ты подожгла? – он мотнул головой в сторону зарева.
– Не поджигала я ничего, – выдавила из себя Мария и разрыдалась.
Пока шли к милиции, повалил снег. Бил в лицо, таял и перемешивался с её слезами. Она не замечала ни ветра, ни снега. Ничего в мире не было, кроме огромного удушающего ужаса.
– И-ииии-иии, – запели входные двери:
– Задержанная, прох-ходи! – сказал второй милиционер, не проронивший до этого ни слова.
– И-ииии-иии – бум! – раздалось за спиной. Перед ней открылись ещё одни двери, и она оказалась в коридоре, освещённом несколькими тусклыми лампочками. За столом недалеко от входа сидел пожилой милиционер, наверное, дежурный по тюрьме:
– Принимай задержанную, Фадей Гордеич, – сказал ему второй милиционер, который оказывается был старше стучавшего в землянку.
– Призналась? – спросил, вставая, Фадей Гордеич. – Что говорит?
– Ничего не говорит, только воет.
– А что выть? – ласково улыбаясь сказал дежурный. – Не виновата – отпустим, а виновата, будешь отвечать по всей строгости военного времени. Пойдём! Поселю тебя рядом с землячком.
Долго шли по бесконечному коридору, становившемуся всё темней, наконец свернули в закуток, в котором почти совсем не было света. Но дежурный без промаха вставил ключ и открыл перед ней дверь камеры, щёлкнул снаружи выключателем и сказал, указывая на железную кровать, застеленную каким-то тряпьём:
– Располагайся.
Опять заскрежетал замок, свет погас, и в кромешной тьме она завыла так, что самой стало страшно. Под утро она то ли уснула, изнурённая, то ли потеряла сознание.
4
Это я (диалект поволжских немцев)
5
Всемогущий Бог, что стряслось? (диалект поволжских немцев)
6
Господи Иисусе! Милиция! (диалект поволжских немцев)