Страница 9 из 21
– Джин! – раздается где-то позади меня голос Патрика, затем с грохотом захлопывается дверь, и он снова окликает меня, но уже ближе: – Джин!
– Отвали к чертовой матери! – говорю я. – Или я так и буду выкрикивать слова одно за другим. – Мне вдруг становится совершенно безразлично, ударит ли меня током, испытаю ли я снова ту жуткую боль. Интересно, а если я сумею эту боль вытерпеть, если так и буду продолжать кричать, изливая свой гнев, если мне удастся заглушить и физическую боль, и горькие чувства алкоголем и криком, то неужели они так и будут продолжать бить меня током? Или я от первого же удара потеряю сознание?
Возможно, убивать меня они бы все-таки не стали – они не убивают женщин по той же причине, по какой не одобряют аборты. Мы превратились для них в некое необходимое зло, в некие объекты, которые надлежит трахать, но не слушать.
А Патрик уже вопит во весь голос:
– Джин! Остановись, детка! Пожалуйста, прекрати это!
У Кингов еще в одном окне вспыхивает свет. Со скрипом открывается дверь. По траве шуршат шаги.
– Что у вас там происходит, Макклеллан? Люди уснуть пытаются. – Это, конечно же, супруг. Эван Кинг. А супруга, Оливия, по-прежнему подглядывает сквозь щель в жалюзи, наслаждаясь моим полуночным шоу.
– Иди к дьяволу, Эван! – ору я в ответ.
Эван уже далеко не столь вежливо сообщает, что идет звонить в полицию. И свет в окне Оливии гаснет.
Я слышу какие-то пронзительные крики – некоторые из них явно мои, – а затем Патрику удается меня скрутить, и он буквально всем своим телом прижимает меня к мокрой траве, умоляя, утешая, пытаясь успокоить меня поцелуями, и я чувствую, что лицо у него мокро от слез. И первое, что мне приходит в голову: неужели они специально обучают мужчин таким приемам? Может, они даже раздают некие брошюры нашим мужьям, сыновьям, отцам и братьям и начали это делать еще с самых первых дней, когда на женские руки надели эти сверкающие стальные кандалы? Впрочем, вряд ли их до такой степени это заботило.
– Отпусти меня. – Я по-прежнему валяюсь на траве, чувствуя, что насквозь мокрая ночная рубашка прилипла к моему телу, точно змеиная шкура. И, подумав о змеиной шкуре, я вдруг понимаю, что не говорю, а шиплю, как змея.
А еще я понимаю, что счетчик у меня на левом запястье снова угрожающе тикает.
Патрик, услышав это тиканье, моментально хватает меня за руку и проверяет, сколько слов у меня осталось.
– Твой лимит исчерпан, Джин!
Я извиваюсь, пытаясь отползти от него подальше – эта попытка столь же безнадежна и пуста, сколь пуста и безнадежна моя душа. Я чувствую во рту горький вкус травы, и только тут до меня доходит, что рот у меня полон этой травы, что я жую ее, причем вместе с землей. И я вдруг понимаю, что хочет сделать Патрик, удерживая меня в объятиях: он хочет разделить со мной страшный удар тока.
И, поняв это, я не только умолкаю, но и позволяю Патрику отвести меня обратно в дом под все усиливающийся вой полицейских сирен.
Ладно, пусть с прибывшими по звонку Эвана Кинга полицейскими объясняется Патрик. У меня все равно больше не осталось слов.
Глава восьмая
Глупо, глупо, ах, как глупо!
Равнодушный, ничего не выражающий взгляд Сони, когда утром я под проливным дождем провожаю ее до остановки автобуса – это самый худший упрек, это наказание мне за вчерашнюю несдержанность и гневную, пропитанную граппой тираду на заднем дворе. И это, конечно же, гораздо хуже той унылой лекции, которую мне прочли полицейские, упрекая меня в том, что я нарушаю покой соседей.
Впервые перед уходом в школу я не сказала Соне, что люблю ее. Но я все же посылаю ей воздушный поцелуй и сразу жалею об этом, потому что она мгновенно подносит к губам свою ручонку и посылает мне ответный.
Черный глаз камеры на автобусной двери тут же уставляется на меня в упор.
Они теперь повсюду, эти камеры. В супермаркетах и в школах, в парикмахерских и в ресторанах. Только и ждут возможности уловить любое твое движение как часть языка жестов, тогда как запрещена даже эта, самая примитивная форма бессловесного общения.
Собственно говоря, и все их идиотские приемы и уловки, с помощью которых они стараются задеть нас за живое и заставить молчать, с человеческой речью тоже не имеют ничего общего.
По-моему, тот случай имел место примерно через месяц после введения счетчиков слов в продуктовом отделе супермаркета «Сейфуэй». Эти молодые женщины были мне незнакомы, но я и раньше не раз видела их в этом магазине, поскольку они, как и я, чаще всего покупали продукты именно там. Как и многие другие молодые матери – и в нашем квартале, и в соседних, – они повсюду ходили парами или целыми стайками, дружно толкая перед собой тележки с покупками, и всегда были готовы помочь друг другу, если у кого-то младенец вдруг раскапризничается в очереди у кассы. Но эти две женщины, как мне показалось, были как-то особенно тесно связаны друг с другом. Возможно, они были близкими подругами. Возможно, именно эта дружба, как я теперь понимаю, и оказалась их главной проблемой.
Можно многое отнять у человека – деньги, работу, интеллектуальный стимул, да все, что угодно. Можно отнять у женщины даже возможность произносить слова, но и при этом ее сущность ничуть не изменится.
Но отнимите у человека чувство товарищества, и тут уж речь пойдет о чем-то совсем ином.
Я наблюдала за ними, за этими молодыми женщинами, а они, ласково и влюбленно поглядывая то на одного малыша, то на другого, говорили, видимо, о детях, и разговор этот шел на некоем безмолвном «пиджине»: они то указывали на свое сердце, то касались пальцем виска. Это был весьма забавный и трогательный язык жестов, и я невольно засмотрелась на них, а они, ничего не замечая вокруг, все продолжали стоять возле высоченной пирамиды из апельсинов и, презрительно посмеиваясь, вместе читали какое-то письмо – это явно было некое любовное послание, и они таких не видели, должно быть, класса с шестого, когда передавали друг другу записочки от какого-нибудь Кевина, Томми или Карло. И тут я вдруг увидела, как изменились лица этих молодых женщин, и они в ужасе уставились на троих мужчин в форме, подошедших к ним с разных сторон; я видела, как рухнула и рассыпалась та пирамида из апельсинов, когда одна из женщин попыталась сопротивляться, а потом и самих женщин, и их крошечных дочерей потащили куда-то через автоматические двери, защелкнув на запястье каждой широкий металлический наручник.
Я, разумеется, ни у кого потом не пыталась узнать о них. Да это было и не нужно. С тех пор я никогда больше не видела ни этих женщин, ни их малюток.
– Пока, – прощается со мной Соня и вскакивает на подножку автобуса.
А я тащусь обратно к дверям дома, стряхиваю на крыльце зонт и оставляю его открытым, чтобы просох. Запертый почтовый ящик, похоже, ухмыляется своей единственной щелью, глядя на меня. Видишь, что ты наделала, Джин?
На углу останавливается грузовичок нашего почтальона. Он вылезает из кабины, закутанный в такой прозрачный дождевик, какие им выдают в почтовых отделениях на случай плохой погоды. Такое ощущение, словно он натянул на себя презерватив.
В детстве я и моя подружка Энн-Мэри любили посмеяться по этому поводу, наблюдая за почтальонами в дождливые дни; да и летом мы частенько фыркали, глядя, как почтальоны щеголяют в своих допотопных шортах и дурацких шлемах; ну а зимой нас, конечно, ужасно смешили их галоши, в которых они бодро шлепали по раскисшим от мокрого снега улицам. Но наибольшее веселье у нас, разумеется, вызывали эти пластиковые дождевики, в которых почтальоны все как один походили на дряхлых старушек. Собственно, и старушки, и почтальоны по-прежнему носят такие дождевики, хотя кое-что все же переменилось: женщин среди почтальонов больше нет ни одной. По-моему, это довольно существенная перемена.
– Доброе утро, миссис Макклеллан, – здоровается со мной почтальон, шлепая по дорожке к нашему дому. – Много почты сегодня для вас.