Страница 15 из 16
Одна из тряпок – видать, основательно была пропитана дегтем – вспыхнула ярко, над ней взвился злой, очень проворный огонь и перескочил на ближайшие нары.
Еще немного и заполыхают не только нары, огнем займется весь барак. Под шумок тут многое можно сделать – и часть колючей проволоки вырезать и нырнуть в жидкий березняк, подступающий к строениям, и разоружить кого-нибудь из охранников, спрятать его винтовку, а затем совершить налет на пищеблок, сожрать все, что там есть, и прирезать десяток остроязыких, очень не нравившихся уголовникам «политиков» – в общем, много чего можно сделать, – и в разборке, которая потом будет проведена обязательно, пострадает едва ли не весь состав четвертого барака. Вместе с «кумом», между прочим.
– Пожа-ар! – что было мочи закричал Китаев.
Кричать надо было в полную силу, чтобы крик этот был слышен в Воркуте, иначе усталый барак не проснется. Продолжая кричать, Китаев бросился к нарам, под которые нырнул огонь, засек, что из-под нар, откуда-то снизу, чуть ли не из подполья прорывался огонь. Что-то там нервно дергалось, трепетало, устремлялось вверх, на свободу, желало вцепиться в промасленные штаны, в матрас, в сонную человеческую плоть.
– Пожа-а-ар! – продолжал вопить Китаев. Выволок из-под нар горящую тряпку, затоптал ее ногами, потом содрал с перекладин, пристроенных к печке, одежду, косо и, как оказалось, опасно висевшую над полом, – часть одежды тоже горела. Китаеву помогал очнувшийся дежурный – бледный, с трясущимися от растерянности руками и съехавшим набок ртом: понимал человек, что с ним после всего этого сделают.
На нарах, в дымной полутьме, начали шевелиться люди.
Самое интересное, что зек, лежавший рядом с печкой – тот, у которого чуть не заполыхали нары, – даже не пошевелился, продолжал спать, задрав большой горбатый нос, словно бы собирался дотянуться им до человека, расположившегося в среднем отделении, либо клюнуть в потемневшее влажное дерево. Может быть, он был мертв?
Проверять это было некогда.
Китаев ухватил тлеющую телогрейку, швырнул себе под ноги, запрыгал на дымной, плюющейся красными искрами вате, задавил пожар.
– Кто-нибудь дверь откройте! – прокричал он в шевелящееся темное пространство, такое плотное, что его, наверное, можно было резать ножом. – Откройте двери!
Китаева услышали невидимые зеки и по тому, как дрогнула, а затем зашевелилась, кренясь на одну сторону, клубящаяся масса, стало понятно – двери барака распахнуты… Наконец-то.
Перед глазами все плыло, в ушах стоял звон, сердце, кажется, стронулось с места и непонятно было, где оно сейчас находится: то ли в пятках, то ли в глотке, то ли вообще нырнуло куда-то в штаны и запуталось в складках ткани, найти его совершенно невозможно. Дыхание прилипало к зубам, к небу, обжигало ноздри. Пальцы, прихваченные огнем, горели. Руки придется перевязывать, иначе шпалы стешут мясо до костей.
Из дыма, с трудом раздвинув его руками, вытаял пахан из соседней бригады, сутулый, с разъяренным квадратным лицом и редкими ощеренными зубами. Дежурный, которому надлежало следить за печкой, был из его бригады. Увидев бригадира, он вытянулся перед ним, словно новобранец перед генералом – побаивался бригадира.
– Что ж ты, с-сука, – начал было бригадир, но что-то внутри у него сорвалось, он прервал мораль, которую начал читать и всадил кулак в челюсть дежурного.
Бил, похоже, не сильно – у того челюсть только лязгнула, будто паровозный сцеп, но зубы не посыпались… А вот на ногах дежурный не удержался, свалился на пол.
– Тьфу! – отплюнулся бригадир и проговорил с неожиданной болью: – Как же мне тебя от беды теперь отмазывать, а?
В дыму ругались, кашляли, сопели проснувшиеся люди, кто-то с ошалелым видом налетел на Китаева, но в следующий миг унесся в сторону – его отшвырнул бригадир, примчавшийся наказывать своего подопечного.
– Смотри, брат, как бы на тебя кто не накинулся, – предупредил бригадир Китаева. – Часть людей тут без штанов осталась, – квадратное лицо бригадира перекосилось в неожиданной ухмылке. – А когда крендель нечем прикрыть, знаешь, как человек может обозлиться?
Это Китаев знал, согнулся в рвотном приступе – дым, которого он наглотался по самый вентиль, начал, кажется, проедать дырку в желудке.
– Гхы, гхы…
– Топай на свои нары, если сможешь, – сказал ему бригадир, – я тут дальше один буду разбираться.
Бригадир был здоров, как трактор, мог запросто справиться с тремя-четырьмя зеками, даже крайне обозленными.
Во всяком лагерном сообществе – и у уголовников, и у «политиков» – обязательно есть свои старшие, паханы, которых в лагере уважают не меньше, чем начальника какого-нибудь Лагстроя, чьи портки украшены лампасами, а на погонах вместо лычек – позумент.
Паханы уголовников ходят со свитами, сопровождающие их урки могут прибить кого угодно, даже «кума», особенно если это прикажет сделать пахан, и всякий «кум» это знает, и на пахана никогда не поднимет руку, поскольку понимает, что тот почти всегда (а точнее – всегда) окажется сильнее его.
Кто был паханом у «политиков» четвертого барака, Китаев не знал, но он точно был, и порядок наводил, – но так аккуратно и так неприметно, что «политики» никакого давления на ощущали.
Однажды Китаеву сообщили, что пахан в их бараке – русский с горской фамилией Хотиев. Китаев посмотрел на Хотиева оценивающе – ничего выдающегося. Ни на уголовника, ни на «политика» не похож, невысокого роста, очень спокойный, с неторопливыми движениями, говорит мало, иногда возникает впечатление, что он вообще не умеет говорить…
В следующий раз во время перекура Китаев сказал тому «информатору»:
– Нет, пахан у нас не Хотиев.
– Хочешь верь, хочешь нет – это твое дело, – «информатор» хмыкнул.
Потом на Хотиева указал Христинин.
– Слушайся этого человека, как папу с мамой, Вольдемар. Это пахан.
– Быть того не может!
Христинин усмехнулся едва приметно, только уголки рта дрогнули. Засунул руку в карман и достал оттуда штуку совершенно неожиданную, в лагерных условиях забытую – фотокарточку.
Протянул плохонький покоробленный снимок Китаеву.
– Смотри!
На снимке был изображен Хотиев – много моложе нынешнего Хотиева, без седины в голове, подтянутый, в отутюженной гимнастерке с полковничьими погонами, при орденах, над которыми поблескивала звездочка Героя Советского Союза.
Не удержался Китаев, ахнул восхищенно. А с другой стороны, чего так бестолково охать-то? Раз заслужил звезду – значит, достоин ее. Кто-то, а фронтовики хорошо знают, чего стоит такая награда, заработанная в боях, сколько крови собственной и пота на нее надо потратить – не сосчитать, поэтому всегда готовы ему подчиняться и признавать его верховенство.
– Что, не веришь? – спросил Христинин.
– Верю.
Потери четвертого барака в ночном пожаре были велики – пять человек не проснулись. Их отнесли в яму, выделенную под кладбище, и трофейный бульдозер своим широким лемехом надвинул на тела большой ворох земли.
Суровому бригадиру не удалось защитить своего подопечного-дежурного – за ним пришли три здоровых, с красными, пропитанными алкоголем лицами вертухая и увели. Жалко было несчастного зека, виновато сгорбившегося, всхлипывающего, с тощей шеей и тощими руками…
Больше никто его не видел – охранники отвели его к могильной яме, на обочине которой стоял бульдозер, и втихую, чтобы никто не засек и никто не услышал, накинули ему на шею удавку, сделанную из гитарной струны. Затянули ее, подождали, когда бедняга перестанет трепыхаться, а потом спихнули в траншею: спи спокойно, дорогой товарищ.
На следующий день у своего железного коня появился бульдозерист – вольнонаемный передовик производства, заспанный донельзя. Завел мотор машины, и от вчерашнего дежурного не то, чтобы следа, даже намека на то, что он был, существовал когда-то, не осталось.
Впрочем, осталось другое, более долговечное и существенное – память. Говорят, что на фронте этот осунувшийся, потерявший себя человек – одни кости да кожа остались – был геройским командиром взвода. Награжден был орденом и двумя медалями.