Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 101



-- Ни хрена себе! -- покачал головой рыжий. -- А "общак" тебе наш не подарить?

-- Не гони, -- укоротил его Косой. -- Ты откуда про братуху знаешь?

-- Здесь, уже в колонии, пацаны рассказали.

-- Кто?

-- Я...я -- не шаха, -- тихо ответил парень.

-- А ты что, лабать могешь? -- теперь уже продолжил допрос седой.

-- На гитаре немного. Но вообще-то я пою.

-- Где? На толчке? -- зашелся в смехе рыжий. -- Да у меня как запор, так я такие куплеты вывожу, охренеешь!

-- Я в детдоме пел. В смысле, на танцах. И в парке культуры. Там один ансамбль был. Они мне платили за то, что я с ними вживую пел.

-- Да ты...

-- Спой, -- не дал рыжему договорить Косой.

Шапка упала от груди вниз. Кажется, по спине сбегали уже не капли, а струи. Соленый дождь поливал кожу, насквозь пропитывал майку, но он их не замечал. Еще вчера один пацан объяснил ему: Косой -- человек настроения. Если выглядит полусонным и безразличным ко всему, значит, он в норме. Если цыкает сквозь зубы и дерет ногти, значит, все, приехали. Первому встречному рожу намылит.

-- А что петь?

-- У-уставай, проклятьем заклейменный! -- взвыл рыжий.

Справа загыгыкали. Косой, кажется, остался все таким же полусонным.

-- Что петь? -- самого себя спросил он. -- А тебя как звать-то?

-- По бумагам -- Александром. Мамка, пока не померла, завсегда Санькой звала. Для краткости. А в малолетке пацаны Грузом кликали.

-- С чего так?

-- Ну, фамилия у меня такая -- Грузевич.

-- Мамку любить надо. Мамка -- это святое, -- нравоучительно протянул Косой. -- Раз Санькой звала, то и я тебя Санькой звать буду. Лады?

Вообще-то пацаны в колонии его чаще звали Шуриком, чем Грузом, но раз пахан так решил, то перечить нельзя. И парень, в секунду перекрещенный в Саньку, кивнул.

-- Если нужно спеть, я могу чего-нибудь современное, -- предложил он Косому.

-- Давай, -- чуть заметно кивнул тот.

Сонная муть все так же плескалась в его глазах, а солнечный свет вроде бы даже сгущал ее минуту за минутой. Нужно было торопиться.

-- Песня из репертуара группы "Любэ", -- дрожащим голосом объявил Санька -- "Комбат-батяня".

-- Гы-гы, -- подал кто-то голос слева.

Но это был не Косой, и Санька, подняв глаза к подушке на втором ярусе, запел именно этой подушке, запел негромко, даже на полтона ниже солиста "Любэ":

-- А на войне как на-а войне: патроны, водка, ма-ахорка в цене...

-- Точно! -- сказал кто-то снизу голосом рыжего. -- И в зоне с этим напряг.

-- А на войне -- неле-егкий труд, сам стреля-ай, а то-о убьют, -- не замечая ни этого голоса, ни поскрипывания коек, ни пота, каплей стекшего по виску на подбородок, пел и пел Санька.

В эту минуту ему уже было все равно, понравится его голос Косому или нет. Он так давно не пел, что этот импровизированный концерт казался именно тем счастьем, которое так долго ускользало от него и наконец-то пришло.

-- Комбат, батяня, батяня комбат! -- теперь уже на полтона выше любэшного взял Санька. -- Ты сердце не прятал за спины ре-ебят. Летят самолеты, и танки горят...

-- Так бьет йо-о, комбат йо-о, комбат! -- вскочив, завизжал рыжий.

Оттолкнув Саньку, он вылетел в проход между рядами коек и

заплясал, ударяя ладонями по ступням. Ступни были серыми. То ли от

грязи, то ли оттого, что на них все-таки были носки. Санька



удивленно смотрел на серые пятки и, только когда свет лизнул по

ним, понял, что ступни посечены порохом.

-- А-а-гы, гы-гы, -- обрадованно вздохнули оба ряда зрителей.

Санька, прижавшись затылком к холодной трубе койки, бросил испуганный взгляд на Косого. У того все так же лицо было залито патокой, но в глазах плескалось уже что-то новое, до этого не виданное Санькой.

-- Па-ахан, батяня, батяня пахан! -- орал рыжий так, что уже начинал хрипеть, точно его душили. -- За нами все шобло и урок косяк!

Фальшивил он так зверски, будто уже пел и не "Комбата", а "Подмосковные вечера". Слов, кроме припева, рыжий не знал и, еще дважды отдубасив свои многострадальные пятки под все то же "шобло" и "урок", сразу обмяк, сгорбился и уточкой, раскачиваясь, проплыл ко вмятине, оставшейся от него на койке.

-- А-артист! Ну-у, артист! -- поощрительно врезал ему по худой ляжке седой. -- Тебя можно уже по телику показывать. Все мочалки тащиться будут.

-- А соски? -- хрипло спросил рыжий, вбивая негритянские ступни в тапки без задников.

Он дышал с яростью бегуна, еле закончившего марафон. Еще немного -упадет и умрет.

-- И соски тоже. В одной компахе с лярвами, чувихами и алюрками! Они твои копыта геройские как просекут, так и штабелями под тебя валиться зачнут!

-- А-га-га, -- поддержал седого левый ряд.

Проведя по нему взглядом, Санька ощутил наваждение. В том ряду, где сидел Косой, только он говорил членораздельное. Остальные выглядели какими-то заколдованными. Саньке представилось, что и он со временем мог бы оказаться в этом заговоренном ряду, и он внутренне съежился.

-- Ты мои пятки не трогай! -- с улыбкой показал седому маленький костлявый кулачок рыжий. -- Они у меня героические. Еще пацаном всю дробь двухстволки сторожа на себя приняли!

-- А чего тырил-то?

-- Харч.

-- О-о, и нам пора хавать, -- напомнил седой, посмотрев на часы. -Почапали, Косой?

-- Бурдолага у нас, а не харч, -- вяло огрызнулся пахан.

-- Декохт пришпилет -- и помои схаваешь.

-- Я весь репертуар Антонова могу, -- постарался вставить Санька в перепалку о еде.

-- Без понта? -- дернул головой Косой.

Дернул будто пуля туда попала. Да только Антонов и был пулей. Чуть ли не как гостайну выдал Саньке один пацан, что без ума Косой от песен Антонова.

-- Любую могу, -- напрягся Санька.

-- А вот где "не помирай, любовь", помнишь?

-- Конечно. Слова Азизова и Белякова, музыка соответственно, значит, Антонова...

-- Без гитары сбацаешь?

-- Да.

Санька знал, что в отряде этажом выше есть гитара, но он играл не настолько хорошо, чтобы без ошибки взять аккорды. Знал о гитаре и Косой, но ему, как он ни ругался с седым, тоже хотелось есть, и он решил не терять время, оставшееся до обеда.

-- Тогда гони! -- приказал он.

Протяжные песни Юрия Антонова, очень сильно похожие именно своей протяжностью на песни ямщиков, во всяком случае, такие, какими их донесло до нас время, были довольно сложны для исполнения. Певец -- живой человек, и ему нужно дышать. Чем больше между словами пауз для набора воздуха, тем больше шансов у песни стать застольной. У песен Антонова, если не считать припевов, пауз для дыхания было мало, и Санька, иногда ощущая, как пустеет голова и сгущаются в глазах сумерки, все же вытянул на паре вдохов первый куплет песни "Для меня нет тебя прекрасней", чуть отдохнул на припеве и опять продолжил свои муки.

Мужики слушали молча. Саньке верилось, что им нравится его чистый, почти идеально теноровый голос, и он не мог даже представить, что, к примеру, седой его не слышал вовсе, потому что его оглушили тоскливые мысли о предстоящих еще аж двух годах отсидки за колючкой, а рыжий думал, что у одного из сидящих в ряду Косого зека -- неплохие котлы, то есть часы, и их нужно бы сегодня вечерком выиграть в карты, а у Косого в голове флюгером вертелось одно и то же "Не умирай", "Не умирай", "Не умирай", потому что шестерки недавно вычитали в его медицинской карточке и застучали, что у него найдена опухоль прямой кишки, и теперь это антоновское "Не умирай" отдавало плохим предчувствием.

-- Другую какую спой, -- оборвал Косой Саньку на середине третьего куплета, -- там, где летним зноем чуть не стала стужа.

-- "От печали до радости"! -- усмиряя одышку, выпалил Санька.

-- Вот лучше эту давай.

Скрипнув ржавыми пружинами койки, Косой подбил себе плотнее под бок обе подушки, прислушался к своему телу и неприятно ощутил, как колко, на одной ноте, ноют ягодицы. В каждую из них будто вкручивали по велисипедной спице. А в животе стоял кол. Плотный осиновый кол. Врачи могли вообще-то и не ошибаться. Не всегда они ошибаются. Молоденький лысый зек с чуть оттопыренными ушами старательно открывал перед ним рот, вытягивая цыплячью шею, что-то пел, и когда он, прорвавшись сквозь муть своих плохих предчувствий, все-таки уловил слова "от печали до радости -- ехать и ехать", то представил, как его холодное тело везут на скрипучей лагерной телеге на погост, где уже заготовлена номерная, без имени и фамилии, бирка на палке, так и не ставшей черенком лопаты, представил, сколько радости будет от его смерти не только у начальства колонии, но и у ближайших же дружков, особенно седого, уже давно мечтающего стать паханом зоны, и зло оборвал певца: