Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 27



Когда приехали, дед засуетившись, молча направился к речному обрыву, оставляя за собой глубокую тропинку в буйном разнотравье. Немного помедлив, последовал за ним и я.

Лушкина поляна метров двести длиной. Одним своим концом выходит из лесной чащи на речной обрывистый берег.

Проняй остановился около великана осокоря, стоявшего метрах в четырех от речного обрыва, и надолго замер, не обращая на меня никакого внимания.

…После того, как четверть поляны покрылась рядами скошенной травы, я подошёл к осокорю. Дед сидел, прислонив спину к могучему стволу дерева. Спал или делал вид, что спит.

Уже возвращаясь на поляну, я через плечо посмотрел на обрыв. Осокорь стоял молчаливо и раздумчиво. И тут меня поразила какая-то неуловимая связь между деревом и человеком. Это нельзя было передать словами, об этом нельзя было спросить. Надо было, очевидно, догадаться, что-то понять самому. Путаясь в догадках, но уже не сердясь на старика за его молчаливость, вернулся к своей работе.

Домой по-прежнему ехали молча.

Все это сразу бы и забылось, если б не случайный разговор, осветивший иным светом и сделавший понятным поведение Прона Репкова.

Единственный оставшийся в живых свидетель давней истории, одногодок Репкова Матвей Качимов рассказывал:

– Не скрою, завидовал я Прону, счастливей меня оказался. Его Улька полюбила, а не меня. Я и петь, и танцевать всегда первый был, а Прон – молчун молчуном, а заговорит, то все про лес да птиц и зверье разное. Вот обида меня и мучила.

Но не суждено им было свадьбу сыграть. В восемнадцатом году, когда пришли белочехи, попалась Уля на глаза трем солдатам – подкараулили они её в леске… Ну, и ясное дело. Утопилась Ульяна в тот же вечер, не пережив позора.

– А Прон что?

– На том месте, где утопилась Ульяна, посадил Прон осокорь, в память о ней.

Словно бы затмение нашло на Прона. Едешь ли, идешь ли мимо – он сидит около своего деревца, лицом к воде, неподвижно, словно статуя какая. Так и прозвали люди осокорь Пронькиным.

Так вот жизнь и потекла. Войны Прона не тронули, вернулся невредимым. Когда за сорок перевалило, уже после Отечественной, женился он тут на одной, но через год она умерла. Доживает один. А осокорь растет себе на здоровье. В сороковых годах, когда здесь была сельсоветская делянка, чуть было не спилили его. Прон отбил. Поставил леснику Митрию Жучкову литр самогону, и делу конец. А теперь осокорь никакой пилой не возьмешь. Но и ему недолго осталось жить. Один год, лет эдак десять назад, смыло в половодье огромадную кручу. После этого каждый год речной обрыв приближается к дереву метров на пять. С того года на Прона нашло опять навроде затмения. Придет на кручу, сядет – да так и просидит до сумерек. Каждую весну первым делом спешит к осокорю – узнать сколько до него осталось. Помяни моё слово: они и умрут в одно время…

Старик Репков умер в конце апреля…

…Не дожидаясь, когда спадет полая вода на плоскодонке добрался я по пустынной широкой водной глади до Лушкиной поляны. Рискуя быть перевернутым взъерошенным, свинцово-темным потоком потерявшей русло реки, направился к тому месту, где должен быть осокорь. Подгоняемый желанием узнать, увидеть, что старик Качимов ошибся – бросил я своё утлое суденышко в пасть потоку, рвущемуся с Лушкиной поляны к реке. Осокоря на месте не было. Там, где когда-то он стоял, утробно картавили водяные воронки. Везде, куда доставал глаз, куда несло течением потерявшую управление мою лодку, было одно лишь седое кипение воды…

Старик Репков и дерево умерли в одну и ту же пору, весной, когда щедрая от весенних талых вод река Самара далеко окрест несла, как бы впрок, животворную влагу высыхающим к середине лета старицам и бесчисленным, зацветающим в иной безводный год, безымянным озеркам.

Журавли

Сумрачно и тихо. Лишь у крайней избы грудной ласкающий голос мерно разрезает податливый вечерний воздух. Зовут чью-то запропавшую Звездочку. Но и этот голос смолк.

Проскрипели неподалеку на ферме видавшие виды ворота, и все на некоторое время смолкло.

В селе, до которого от степного ильменька всего каких-то метров триста, текла своя вечерняя жизнь.

Заря кончалась, а уток не было.



И вдруг с вышины, где безраздельно властвовал один только звездный, холодный свет, донесся тревожный, тоскливый и удивительный звук. Казалось, кто-то на незнакомом языке кого-то звал за собой и в то же время прощался навсегда. И этот кто-то приближался ко мне. Завораживающий голос был уже, кажется, совсем рядом. Вот он, почти над головой! Там, где только что была одна Большая Медведица, распластался трепещущий клин.

Журавли! Конечно же, журавли! – упивался я своим открытием, забыв о ружье и махая им, как палкой.

Журавли сделали плавный полукруг над болотом, выровнялись и величаво потянулись в сторону угрюмо темнеющего леса.

Какая-то сила сорвала меня с болотной кочки. Они улетали! Я побежал за ними, завороженный сказочной, не перестающей литься с неба, мелодией. Потом, будто устыдившись чего-то, остановился. Вернулся к ружью, забытому на болотной кочке, и долго стоял, потрясенный. Я что-то потерял. Минуту назад я был богаче. С журавлями от меня оторвалось и улетело что-то большое и светлое, но что именно, мне мальчишке, понять было трудно.

С болота я ушёл поздно. Дома никому ничего не сказал и в саду под старой скрипучей яблоней долго пытался уснуть…

Много после этого провел я утренних и вечерних зорь на воде, но журавли не прилетали.

Позднее, став взрослым, я где-то прочитал, что журавли – это символ неуловимости человеческого счастья. Как верно!

Вот она, разгадка! Значит, с тем, кто так сказал, было, может, то же самое, что и со мной в моём далеком детстве. Только он сумел выразить это словами.

1985 г.

Философ

Рассказы

По одной тропинке ходить

Виктор Клюев начал работать в ремонтно-механическом цехе восемь месяцев назад после службы в армии. Благодаря природной расторопности он быстро освоил необходимые навыки и получил четвертый разряд. После чего решил твердо: в деревню его палкой не загнать. Лишь изредка вспоминался ему неполучившийся разговор с отцом перед самым отъездом. Убедившись, что сын твердо решил дома не жить, отец сдался:

– Ну смотри, Виктор, я тебе не враг, задерживать не стану, не пожалел бы потом.

Так и разошлись – холодно и неопределенно.

В обеденные перерывы теперь забегал Виктор к плотнику Фадеичу. В его столярке пахло теплым деревом. От свежих стружек, взгляда на ножовки, стамески веселило душу.

– А что, Фадеич, – говорил он, заглянув накануне в столярку, – возьмешь к себе в напарники? Лях с ним, с железом, мертвое оно. Иное дело дерево – живое и теплое. Зов предков, а?

Сначала и самому Виктору казалось, что он заходит в столярку просто так, потрепаться с Фадеичем. Потом стал замечать, что тянет его туда нечто иное. И однажды он понял: Фадеич похож на отца галки – Ивана Макаровича, или просто Макарыча – как звал его Виктор. Такой же малоразговорчивый, но приветливый, пахнувший сосновыми стружками и махоркой. Там, в далекой Вязовке, их дома стояли друг против друга на одной улице, и Виктор привык бывать в его мастерской.

Повзрослев, он стал стесняться приходить просто так к Макарычу, и виной тому была Галка. Уже перед самым призывом в армию, когда их семьи открыто как бы породнились и отцы стали называть друг друга сватами, они с Галкой не раз посмеивались над неловкостью Виктора.

Каждый раз теперь, когда ему вспоминались те далекие звонкие дни, связывающие его, как тогда казалось, с Галкой навсегда, он гнал воспоминания прочь.

…Это случилось в один из рабочих дней. Возвращаясь из столовой, Виктор увидел золотой копошащийся комок на нижней полке цеховой эстакады с трубопроводами.