Страница 3 из 26
Соотношение России и Европы в сознании девятнадцатилетнего образованного юноши строится на широко распространенной в ту эпоху антитезе варварство – цивилизация. Во время нашествия Наполеона эта антитеза оказалась перевернутой, и русская пропаганда стала называть варварами французов. Однако Россия при этом ассоциировалась не с цивилизацией, а с православием. Противопоставление варварство – православие придавало этой перевернутой антитезе сильный эмоциональный накал («Я дрожал, – пишет Чичерин, – при мысли о священных алтарях Кремля, оскверняемых руками варваров»), но в то же время довольно плохо объясняло окружающую реальность.
Чичерин, пожалуй, впервые во время военных переходов увидел крепостную Россию во всем ее неприглядном виде: «Идеи свободы, распространившиеся по всей стране, всеобщая нищета, полное разорение одних, честолюбие других, позорное положение, до которого дошли помещики, унизительное зрелище, которое они представляют своим крестьянам, – разве не может все это привести к тревогам и беспорядкам?..» Размышления о возможном будущем этой страны невольно порождали в сознании юного офицера неожиданные ассоциации: «Однако небо справедливо: оно ниспосылает заслуженные кары, и может быть революции столь же необходимы в жизни империй, как нравственные потрясения в жизни человека..»26
Под «революциями» понимается, конечно, Французская революция – других Чичерин просто не знал. И здесь нельзя не заметить, что мысль Чичерина опережает и его возраст, и его эпоху. Параллель с Францией свидетельствует о том, что он видел если не социальные, то во всяком случае материальные причины революции. Даже Н.И. Тургенев в 1812 г., как уже отмечалось выше, объяснял Французскую революцию сугубо моральными причинами, в частности «природным непостоянством французского народа»27. Характерно и то, что Чичерин не желает своей Родине того, что произошло во Франции: «Но да избавит нас небо от беспорядков и от восстаний, да поддержит оно божественным вдохновением государя, который неустанно стремится к благу, все разумеет и предвидит и до сих пор не отделял своего счастья от счастья народов»28. Верноподданнические чувства Чичерина, притом что они являются выражением почти всеобщего мнения той эпохи, имеют вполне определенные границы. Государь только тогда имеет право на проявление к нему подобных чувств, пока он выражает интересы народа.
Заграничные походы раскрыли перед молодыми офицерами совершенно новый мир. Их патриотизм не утратил своей силы, но понятия варварство и цивилизация опять вернулись на свои места. 23 марта 1813 г. Чичерин писал в дневнике: «Мы видим здесь повсюду успехи цивилизации (курсив мой. – В. П.), они сказываются во всем: в обработке земель, в устройстве жилищ, в нравах, и все-таки я никогда, ни на минуту не захотел бы поселиться под иным небом, в иной стране, чем та, где я родился и где почили мои предки. Разве возможно отказаться от того, что привязывает меня к жизни, от родных и друзей, от тех мест, которые я не могу видеть без сердечного волнения, от нашей варварской (курсив мой – В. П.) непросвещенности, от русских бород, никогда не слышать языка, которому учила меня мать… нет, эта жертва слишком велика. Ничто ее не оправдает»29.
Молодого человека мучает ностальгия, и «дым отечества» ему сладок и приятен. Но осознание непросвещенности своей страны неизбежно должно было привести Чичерина к усвоению новых европейских идей и к мыслям об их преломлении в русских условиях. В августе 1813 г. Чичерин погиб и не успел пройти ту политическую эволюцию, которая произошла со многими из его боевых друзей. Но его дневник содержит в себе сведения, без которых невозможно понять характера интереса будущих декабристов к французской общественно-политической мысли.
Если в Наполеоне раньше видели только прямое порождение Французской революции и победа над ним как бы сама собой означала прекращение этой революции и возвращение к старому режиму30, то потом все оказалось гораздо сложнее. На следствии П.И. Пестель показывал: «Возвращение Бурбонского Дома на французский престол и соображения мои впоследствии о сем происшествии могу я назвать эпохою в моих политических мнениях, понятиях и образе мыслей; ибо начал рассуждать, что большая часть коренных постановлений, введенных революцией, были при реставрации монархии сохранены и за благие вещи признаны, между тем как все восставали против революции и я сам всегда против нее восставал»31.
Пестель, как всегда, высказывается очень определенно. Реставрация действительно подействовала «революционно» на русскую молодежь. Пожалуй, самым удивительным было сочетание старой монархии и новой политической реальности. Н.И. Тургенев записал в дневнике 25 февраля 1815 г.: «Александр утвердил <…> свободу Франции <…> прежде <…> нежели он возвратил ей Бурбонов. Сии вступили вследствие сего на французскую землю, уже очищенные от всех желаний и позывов деспотизма, бывшего, так сказать, наследственным достоянием их праотцев». В то же время Тургенев на причины революции смотрит совершенно иначе, чем в 1812 г.: «Народ может взбунтоваться не от брошюр, а от долговременного угнетения, которое он чувствует сильнее, нежели доводы писателей»32.
Таким образом, в 1814–1815 гг. в центре внимания мыслящей части русской молодежи находятся два круга вопросов: почему возвращение Бурбонов не привело к возвращению старого режима и чем французский опыт может быть полезен России?
Пока Вестрис и мадам Гардоль плясали в Grand Opéra «комаринского», Н.И. Тургенев, наблюдая жизнь русского офицерства в Париже, писал: «Теперь французы в восхищении от наших офицеров. Теперь возвратится в Россию много таких русских, кот[орые] видели, что без рабства может существовать гражданский порядок и могут процветать царства. Что можно сделать умными распоряжениями и постановлениями!»33
Было бы крайне упрощенным полагать, что речь идет лишь о заимствовании некоторых новых идей. На глазах менялась вся система европейского мышления. «Настоящий переворот в Европе, – писал Тургенев, – переменил весьма, весьма многое. Многие даже книги, в коих рассуждения были справедливы, сделались теперь негодными или ложными. Многие истины политические, даже финансовые, были истинами до 1812 года, сим переворотом опровергнуты. Даже многие аксиомы, основанные на истории, ничего теперь не доказывают. Какой конец увенчает теперь такие важные происшествия!
В течение сих двух годов сделано столь много хорошего и истреблено столь много дурного, что совершенно неудачной развязки даже и ожидать нельзя»34. Тургенев пишет о Европе, а думает о России. В его представлении Россия должна вместе с Европой шагнуть в этот мир новых идей и новой политической реальности.
Точно так же думали и многие из будущих декабристов. М.С. Лунин, по словам И. Оже, «был в Париже в 1814 году и воспользовался этим, чтобы изучить социальное положение или, лучше сказать, организацию Франции, сравнительно с Россией. В то время как другие наслаждались парижскою жизнью, он изучал ее, стараясь все понять и отдать себе отчет в том, что зовется цивилизацией. Внимание его равно привлекали как лица, стоявшие во главе правления, так и низшие управляемые народы»35.
Мир зарождающихся либеральных идей для будущих декабристов был новым, но не был чужим. А.А. Бестужев, по его словам, «пристрастился к чтению публицистов, французских и английских, до того, что речи в палате депутатов и house of commons занимали <его> как француза или англичанина» (I, 430).
Для декабристов либеральные идеи были неотделимы от порождающей их либеральной среды. Во Франции либерализм был порожден поиском третьего пути между революцией и абсолютизмом. Французские либералы стремились в новых условиях установить то равновесие между монархией и потребностями нации, которое не удалось сохранить в 1792 г. Тогда это оказалось невозможным в силу целого ряда причин, проанализированных Мадам де Сталь в ее знаменитой книге о Французской революции36. Теперь ситуация стала принципиально иной. Империя покончила и с абсолютизмом, и с якобинцами. Третье сословие, как этого требовал в 1789 г. аббат Сийес, из ничего превратившись в нечто, сделалось прочной основой формирования среднего слоя, консолидирующего нацию. На этой почве нетрудно было выработать идеологию нового гражданского общества, основанного на соблюдении прав отдельного человека.