Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 108

Вы сами все поймете, если ознакомитесь с заключением доктора Ренделла, – он дал его мне прочитать в ту же ночь; я знал, как потрясло его случившееся, – поэтому, может, он начинал не с самого главного:

«Открытый перелом первого и второго пальцев кисти левой руки.

Глубокая рана в правой половине грудной клетки.

Проникающее ранение черепа крупным осколком 20-миллиметрового снаряда в области правой глазницы, повлекшее выпадение мозга».

Вот это последнее было особенно непереносимо. Я думал о печальном юморе Кида, о необыкновенно оригинальных мыслях, возникавших в этом мозгу с быстротой сигналов автоматической телефонной станции огромного города; о том, как, должно быть, страдал этот мозг в темноте бессонной ночи, пытаясь осмыслить письмо, полученное Линчем от неверной жены; о замечательной памяти Кида на стихи. «Ничего необыкновенного, – сказал он мне однажды. – Любой может». Но многие ли могли?

– Давайте уберем это отсюда, – распорядился доктор, набрсывая кожаную куртку на то, что недавно было головой.

«Это»… Меня потрясло, что доктор назвал останки моего друга, словно какую-то вещь; я с гневом взглянул на Ренделла и с удивлением увидел на его лице, изрезанном глубокими морщинами и украшенном бородавками и пышными усами, такое же горе, какое испытывал сам. Теперь мне стало ясно, почему люди доверялись доку Ренделлу. Человек не может так искусно играть в человечность.

– Давайте, Боумен, беритесь, – сказал он. Доктор не хотел, чтобы кто-нибудь из экипажа прикоснулся к останкам Линча.

Меня все больше мучила мысль, что это я виновен в смерти моего друга. Ведь я же хотел переговорить с доктором о Линче. И не переговорил. Это моя вина. Моя, моя! Я убил его.

Мы вынесли через главный люк прикрытое кожаной курткой «это» и по траве направились к санитарным машинам. Меня начало трясти.

– Тут недалеко, – сказал док. – Идите.

Я пытался объяснить доктору, что убил своего друга, но мог лишь вымолвить:

– Если бы вы только знали!

– Я знаю, – ответил док. – Очень хорошо знаю.

Однако он не знал. Знал один я. Выпустив из рук мертвые ноги Линча, я разрыдался и бросился бежать.

После ужина (я оставался в комнате, не в состоянии и думать о еде) по радио объявили, что назначенная на завтра боевая готовность отменяется; к тому времени я уже чувствовал себя в силах пойти повидать доктора Ренделла. Все больше и больше я сознавал свою вину; мне казалось, что я куда-то падаю; я не мог бороться с желанием рассказать Ренделлу, чего я не сделал и что поэтому сделал. Одно дело, выполняя воинский долг, убить немца с двадцати пяти тысяч футов высоты; другое – из-за преступной небрежности убить лучшего друга.

Было еще совсем светло. Наша амбулатория – три барака типа «Ниссен», соединенных крытыми коридорами, стояла на холме, в стороне от района стоянки и обслуживания самолетов и от общежитий в небольшой рощице, колеблемой легким летним ветерком. На опушке росла трепетная осина, ее листья поворачивались на ветру то светлой, то темной стороной с быстротой, недоступной флегматичным дубам и букам; я остановился как вкопанный и долго любовался чудесным непрерывным мерцанием дерева. Зрелище беззвучно трепетавших листьев успокоило меня, помогло отогнать мрачные мысли.

Я пошел дальше. Нет, я не смогу открыть доктору свою душу – лучше подождать встречи с Дэфни и все рассказать ей.

Доктор Ренделл, усадив меня у себя в кабинете, мог бы говорить и говорить – утешать, упрекать за бегство, высказывать банальные сожаления по поводу смертей и утрат. Вместо этого он сел и стал ждать, пока не заговорю я.

– Кто сообщит его жене?

– Она получит телеграмму, как только сработает канцелярская машина. Возможно, через неделю. Не вижу причин, почему бы вам не написать ей.

– Не хочу.

– В таком случае она узнает из телеграммы.

– Ну, а как с ним?

– Вероятно, похороны состоятся завтра на американском военном кладбище в Кембридже. Вы, конечно, поедете.

Я решил поехать; я увижу, как его будут опускать в могилу; я увижу Дэфни и скажу ей, что убил его я. Бумаги на Линча лежали на письменном столе доктора, и он показал мне свое заключение, составленное, как он выразился, «ради порядка». Возможно, он думал, что сухой стиль медицинского заключения заслонит в моей памяти картину, открывшуюся взгляду в радиоотсеке, но едва я дошел до упоминания о мозге, как волна дрожи прокатилась по всему моему телу, ибо в случившемся был виновен я, мое легкомыслие, и я поднялся, чтобы уйти.

– Минуточку, – сказал док, подошел к шкафчику, достал из флакона несколько желтых таблеток и протянул мне. – Примите вечером, перед тем как лечь спать.





Пилюли показались мне страшнее, чем возможность оказаться сбитым на «крепости».

– Не хочу привыкать к этим проклятым штукам, – поморщился я.

Доктор прочел мне краткую лекцию об успокаивающих средствах.

– Все три?

– Все три.

Я направился в комнату Биссемера и, к своему крайнему раздражению, застал там Мерроу. Зачем ему понадобилось, да еще в столь поздний час, вмешиваться в дела Линча? Не мог же он прийти поговорить с этим ничтожеством, командиром Линча, из уважения ко мне, и я понял, что не ошибся, когда услышал, о чем они толкуют. Они спорили, как поступить с вещами Линча. Биссемер хотел сложить их и отослать домой; Мерроу предлагал поделить среди друзей Линча. Должен сказать, что у нас практиковались и тот и другой способ распорядиться имуществом погибшего летчика, но тогда я подумал лишь о том, что вещи для Мерроу важнее человеческой жизни. Он хотел заполучить кое-что из пожитков Линча.

Я не выдержал и со злостью сказал Мерроу:

– Ты просто хочешь наложить свою грязную лапу на его швейцарский ножик, не так ли? Ты же пытался купить его у Линча.

Мерроу взглянул на меня (сдвинув брови, с разгорающимся на щеках румянцем), как обычно смотрел на всякого, кто бросал ему вызов.

– Послушай, ты, мерзкий ублюдок, – ответил он, – Я просто пытаюсь придумать, как смягчить удар для его семьи. Вряд ли родным будет приятно получить этот хлам.

– Откуда тебе знать, что им приятно и что нет?

Я чувствовал, что меня раздражает и жена Линча, и Мерроу, и война – их война, – и особенно остро я сам, сам.

Я сказал Биссемеру, что намереваюсь на следующий день поехать в Кембридж, и спросил, не захочет ли он вместе со своим экипажем присоединиться ко мне; он ответил, что согласен. Я обещал уточнить время у капеллана.

– И вот еще что, – добавил я, обращаясь к Мерроу, – ты не поедешь с нами. Впрочем, если хочешь, чтобы тебя вздули в Кембридже, можешь отправляться на автобусе вместе с отпускниками.

– Чхать мне на тебя, – ответил Мерроу. – Знаешь, Боумен, ты ведешь себя как плаксивый младенец. Мы с тобой занимаемся мужским делом. Ведь на войне, между прочим, убивают и тех, кто летает на самолетах.

И тут я действительно дошел до ребячества.

– Ты, наверно, считаешь себя непобедимым воином, так, что ли?

– Так, – ответил Мерроу и встал; казалось, грудь у него надувается у меня на глазах. – Считаю.

Я разузнал у капеллана Плейта о порядке завтрашних похорон и через него же договорился, что для меня вырежут кусок из парашюта Линча, – с тех пор я носил его в виде шарфа.

Потом я позвонил Дэфни. Рассказал ей о смерти Линча, о поездке в Кембридж на похороны и вдруг потерял самообладание.

Дэфни прекрасно меня знала.

– Ты не должен себя винить, Боу, – сказала она.

Я был так возбужден, что не мог по достоинству оценить ее удивительную чуткость, и потому лишь ответил:

– Завтра я расскажу тебе все.

На следующее утро мы выехали в Кембридж на большом грузовике. Плейт, уже неоднократно выезжавший с подобной миссией, забрался в кабину шофера. Я сидел на твердой скамейке в кузове, в темной пещере с парусиновым верхом, вместе с девятью членами экипажа Линча, из которых не знал никого, за исключением Биссемера; они скорее были напуганы, чем опечалены тем, что произошло при возвращении из Гамбурга; во время поездки явно нервничали, отпускали грубые шутки, и трудно было винить их за это. Мой друг лежал на полу грузовика в простом черном гробу, почти целиком покрытом большим американским флагом.