Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 13



– Никто из русских классиков не имел такой ужасной старости, как Бунин, – сказал как-то мне профессор С. А. Макашин, знаток XIX века и творчества Щедрина, вернувшись из очередного вояжа в Париж, когда мы готовили том бунинского «Наследства»…

Что и говорить, «освобождение Бунина» не походило на «освобождение Толстого», да и итоги по отношению к классике были уже иными, с поправкой на новый, жестокий век. Если Пушкин завершил все блестящее восемнадцатое столетие, то Бунину, понятно, было не под силу осуществить это по отношению к столетию девятнадцатому. В самом деле, найдем ли мы у него эпохальные типы, соразмерные Онегину, Печорину, Базарову, Обломову, Безухову, Болконскому, Нехлюдову, Раскольникову, Мышкину? Встретим ли мы пафос пророка – «глаголом жги сердца людей», – питавший гений Пушкина, Достоевского, Льва Толстого? Ощутим ли сострадание – глубинное сострадание к униженным и оскорбленным – Вырину, Башмачкину, Герасиму, Макару Девушкину, Поликушке? Бунин постоянно сохранял четкую дистанцию между собой и героями.

Это было связано и с масштабом дарования, и с характером, личностью, степенью эгоцентризма. При всем обилии разнообразных героев у Бунина господствует лирический монотип, что с наибольшей чистотой выразилось в «Жизни Арсеньева». Однако и тогда, когда мы встречаемся с братьями Красовыми («Деревня»), с Захаром Воробьевым, лирником Родионом, Иоанном Рыдальцем, корнетом Елагиным, Митей («Митина любовь»), – надо всем господствует авторский монолог.

Правда, то монолог о России.

«Мы шли по большой дороге, а они косили в молодом березовом лесу, поблизости от нее – и пели.

Это было давно, это было бесконечно давно, потому что та жизнь, которой все мы жили в то время, не вернется уже вовеки.

Они косили и пели, и весь березовый лес, еще не утративший густоты и свежести, еще полный цветов и запахов, звучно откликался им…»

Великая, всеобъемлющая любовь к отчизне, к России, стократ усиленная вынужденным изгнанием, передана здесь, в маленьком рассказе «Косцы», тем словом, музыка которого, пожалуй, еще никогда не звучала так чисто и пленительно во всей великой нашей литературе. Здесь, в слове, Бунин по праву был завершителем классической традиции и тут не знал себе равных. И русский язык, тот самый, который поддерживал «в дни тяжких сомнений о судьбах родины» Тургенева, оставался и продолжал быть лучшим проявлением бунинского таланта.



Необыкновенная жажда жизни и чувство восторга от мира природы, ее первозданной красоты соединялись у Бунина с острым, никогда не проходящим ощущением земного конца. В отличие от своего младшего современника Б. Зайцева, кротко провозгласившего: «Бессмысленного нет», его неотступно терзали сомнения и колебания: «Земля полна истлевшими гробами, несметными костями, черепами… А что над ней? Бог весть. Бессмысленно всю жизнь живу мечтами, что «что-то есть»

Но, не являясь православным писателем в том смысле, в каком были поздний Борис Зайцев или Иван Шмелев (как бы жившие при свете Евангелия), Бунин нес в себе такую память о смерти, каковая приближала его к отцам церкви и пустынникам, один из которых на вопрос, как лучше приготовиться к смерти, отвечал: «Каждое утро думай, что наступивший день есть последний день твоей жизни; и каждый вечер – что наступающая ночь есть последняя ночь в твоей жизни». Однако, понятно, пустынником Бунин быть не мог: религиозное восхищение миром подменялось у него главным образом восхищением эстетическим. «Еще одно мое утро на земле…», «Еще одну весну узнать!..» – повторял он, словно утро это – последнее и последняя весна, но восторгала его красота равнодушной природы и тайна, загадка земной, плотской любви.

Вечный юноша, он, кажется, до конца своих дней пребывал в ожидании любви, описывал любовь во всех ее состояниях, умел найти ее там, где ее еще нет, и там, где она едва брезжит, и где томится неузнанная, и где кротко служит чему-то ей бесконечно чужому, переходит в страсть или в изумлении не обнаруживает своего прошлого, подвластного разрушительному времени. В нашей литературе никто еще не изображал любовь так пристально и сосредоточенно, как Бунин. И это, конечно, шло от его горячего, пылкого темперамента. «Он был очень страстный человек», – писал мне друживший с Буниным в течение многих лет Борис Зайцев.

Необъяснимость, непонятность женской натуры, женского естества мучила и волновала его. Он восклицал: «Ведь это даже как бы и не люди, а какие-то совсем особые существа, живущие рядом с людьми, еще никогда никем точно не определенные, непонятые, хотя от начала веков люди только и делают, что думают о них». Но в «поединке роковом», в любви, женщина, героиня у Бунина, чаще всего выше, одухотвореннее героя. Вспомним хотя бы его рассказы «Темные аллеи», «Чистый понедельник», «Руся», «Галя Ганская». И в понимании и трактовке любви Бунин, с его духовным здоровьем, также продолжал и завершал традицию, идущую от Тургенева и Толстого, и не поддался искусам модернизма.

Как наследник классических заветов, он был верен, говоря словами Ходасевича, своему «контрсимволизму». Бунин противостоял декадансу одиноко и самоотверженно – с младых ногтей: «Они сознательно уходят от своего народа, от природы, от солнца. Но природа жестоко мстит за это» (статья 1894 года об Иване Никитине «Памяти сильного человека»). К новой литературе и ее веяниям у Бунина была своего рода идиосинкразия, хотя как раз со стороны «новых» писателей он встречал сочувственную поддержку. Недаром так высоко оценил его стихи Александр Блок. Полагаю, что поэзия Бунина еще не понята по достоинству, что Бунин-прозаик и по сию пору часто и несправедливо заслоняет Бунина-поэта.

Бунин последовательно отвергал весь так называемый «серебряный век» – Мережковского и Гиппиус, Брюсова, Бальмонта, Федора Сологуба, Блока, Гумилева, Ремизова, Хлебникова – всех. Между его программной речью 1913 года на юбилее газеты «Русские ведомости» и «воспоминаниями», выпущенными в 1950 году, – на удивление, никаких принципиальных отличий в оценках, за исключением, понятно, тех, какие были навеяны событиями 1917 года. За гребнем гигантских тектонических потрясений он предал анафеме литературу советскую – от Маяковского и Есенина до Бабеля и Олеши.

Однако был ли Бунин архаистом-старовером? Нет, он открыл в литературе новую страницу – страницу новореализма, замечательным проявлением которого можно считать книгу «Темные аллеи». «Называть меня реалистом, значит ‹…› не знать меня как художника», – говорил он на склоне лет критику Л. Ржевскому. Это преодоление традиций и расширение художественной изобразительности сказывается и в неожиданном сближении Бунина с писателями «потока сознания», когда сам он в своей «Жизни Арсеньева» обнаружил немало страниц «совсем прустовских». Не менее характерна его дружба с Андре Жидом, притяжения и отталкивания, которые он испытывал по отношению к Флоберу (стремление написать «книгу ни о чем»), к Мопассану (в изображении любви и женщины), его переводы – из Лонгфелло, Петрарки, Байрона, Теннисона, Мюссе, Леконта де Лиля, Коппе, Шевченко, Мицкевича, Адама Асныка, Цатуриана, Исаакяна, Бялика. Бунину, последнему классику золотого века, этого потерянного рая русской литературы, был, кстати, многим обязан Владимир Набоков.