Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 32



Он загорелся сам, как юноша.

Какие-то мысли, планы уже зарождались в его горячей деятельной голове.

Он, наверное, и ночью думал об этом, потому что в шестом часу утра послал своего Лукьяна к Мокрицкому.

Мокрицкий привык, что его маэстро может прислать за ним и в два часа ночи, потому что у него бессонница и хочется почитать и поговорить и в шесть часов утра, чтоб поделиться какой-то мыслью или показать цвет неба и воздуха над Невой.

Но сейчас было что-то важнее. Молодые люди не знали, что решил Карл Павлович, что-то готовилось. Он послал записки к Жуковскому, ездил к Виельгорскому и чуть не побил верного своего Аполлона, когда тот, не чуя под собой ног и от радости, что готовится уже что-то реальное, и от весеннего ветра и первых луж, все перепутал, а главное – Жуковского пригласил не тогда, когда надо было. Но Аполлон стоял перед маэстро с таким комично-растерянным видом, так терпеливо выслушал все «музыкальное», вылитое сгоряча запальчивым Брюлловым, что гроза прошла быстро, как и началась, и они оба начали дружно и энергично готовить мольберт и полотно для новой картины. Какой именно – Аполлон не знал и не осмеливался спросить.

На другой день Мокрицкий по секрету сообщил Сошенко:

– Сегодня в нашей мастерской появится еще одно прекрасное творение – портрет Василия Андреевича Жуковского, и если бы ты знал, какое разительное сходство с оригиналом! Какая чрезвычайная сила рельефа! Ты подумай, сеанс продолжался не больше двух часов, а голова кажется почти законченной.

Он не утерпел и повел друга в мастерскую. Брюллова не было дома. Перед портретом в кресле Карла Павловича сидел мальчик Липин.

Это был один из тех самоучек-художников, о которых Карл Павлович побеспокоился еще в Москве и добился обещания дать им отпускную на волю. Приехав в Петербург, Брюллов не забыл о них, особенно ему нравился младший Липин. «Пришлите мне моего сыночка», – написал Карл Павлович московским друзьям. Теперь Липин и жил у Брюллова.

Мальчик зачаровано смотрел на портрет и шептал:

– Как живой… совсем как живой.

– Кыш-ш, – шутя сурово сказал Мокрицкий, и Липин испуганно скатился с кресла и исчез.

– Посмотри, Иван, на эти прекрасные руки, – восхищенно вымолвил Аполлон, – какие нежные, задумчивые руки! Так и чувствуешь, что их оружием будет легкое перо. А глаза, уста! Только Брюллов может написать такие живые глаза человека.

По своей привычке, известной всем его товарищам и учителям, Аполлон вдохновенно продекламировал:

Но ни Аполлон Мокрицкий, ни Иван Сошенко не знали точно; они только догадывались, зачем взялся Брюллов за этот портрет. Об этом договорились их старшие друзья – Брюллов, Жуковский, Виельгорский, Венецианов и Григорович.

Цена портрета должна была быть ценой выкупа Тараса.

Чего только не выгадывал Сошенко, чтоб хотя бы немного облегчить долю Тараса.

Уж никак нельзя было сказать, чтобы его как художника так уж интересовало сердитое рябое лицо Ширяева, тем не менее он взялся нарисовать его портрет с условием: пока не начался новый сезон, Тарас месяц будет жить у Сошенко.

Уже два года он, как заботливый воспитатель, смотрел за ним, ввел в «Общество поощрения художников», познакомил с кем только мог, наблюдал за его чтением и удивлялся, как быстро вбирает в себя этот юноша все знания, что урывками перепадают ему, с какой жадностью глотает книги и может уже разговаривать в кругу друзей Сошенко, как развитой, образованный человек. Но крепостное ярмо еще висело над ним, он был игрушкою в руках своего хозяина.

Хозяин, пан Энгельгардт, издеваясь, орал:

– Зачем мне эти художники? Захочу и продам его соседу помещику.

И все никак не давал официального согласия на выкуп.

Последние события заставили Сошенко снова просить своих старших друзей ускорить это дело. Опять-таки для облегчения положения Тараса Сошенко согласился нарисовать портрет жены управляющего Энгельгардта – Прехтеля.

Белокурая женщина в кудрях, фижмах и оборочках, манерно закатив глаза, сидела в кресле с застывшим, как у куклы, выражением лица, когда во дворе послышался какой-то крик.



Иван Сошенко выглянул в окно. Два лакея тащили Тараса, а краснорожий лысый Прехтель что-то кричал, размахивая руками.

– Амалия Густавовна, позовите, пожалуйста, своего мужа, – тихо, но твердо промолвил Сошенко и положил кисть на палитру.

Амалия Густавовна испуганно глянула на «пана художника», всегда такого тихого, скромного, и не узнала его.

– Сейчас, сейчас! – заспешила она и, подойдя к окну, закричала: – Мой милый! На минутку! Что случилось? – спросила она, когда разозленный муж зашел в комнату.

– Это черт знает, что такое! – кипел Прехтель, и аж слюна брызгала у него изо рта. – Этот холоп чувствует себя полным хозяином. Он приходит сюда и будоражит всех людей. Он начинает говорить им про их права, настраивает их против пана, против меня, и я заметил уже, как они начинают своевольничать. Я этого не потерплю. Мне все равно, что там болтают, что он художник. Он холоп, крепостной, и должен знать свое место. Я приказал схватить и отхлестать его на конюшне розгами. Я проучу его!

– Нет, вы этого не сделаете! – решительно сказал Сошенко, сам не ожидая от себя такого тона. – Стыдитесь, лучшие люди – поэты, художники – заботятся о его судьбе, а вы осмеливаетесь посылать его на конюшню? Что вы делаете? Опомнитесь!

– Ну и что с того? – не успокаивался Прехтель. – Пока что он – никто!

– Пани, – обратился Сошенко к своей кокетливой модели. – Я обращаюсь к вашему женскому чувствительному сердцу. Вы должны заступиться – иначе я не смогу бывать в вашем доме и не дотронусь больше к этому портрету.

Пани Амалии не было никакого дела до какого-то там Шевченко, и она не понимала, почему «пан художник» берет это так близко к сердцу, ее женское «чувствительное» сердце никак не реагировало, когда на конюшне наказывали кого-нибудь из челяди. Но ей совсем не хотелось портить отношения с милым, вежливым молодым человеком.

– Ну, мой дорогой, успокойся – игривой кошечкой прижалась она к мужу. – Для меня, понимаешь, для меня ты должен на этот раз простить этого холопа. Я и пан художник просим тебя. И зачем нам портить настроение перед обедом, когда к обеду я приготовила для тебя сюрприз, который ты очень любишь.

Прехтель еще поупирался немного, но не мог устоять перед чарами своей половины и ее обеденным сюрпризом. Он пошел распорядиться отпустить Тараса Шевченко.

Сошенко едва закончил сеанс. Руки его дрожали. Обедать он не остался, сославшись на то, что торопится на урок. Он бежал домой, к Тарасу.

Сошенко никогда не видел его таким.

– Я подожгу пана, – сказал он. – Я отомщу за себя и за всех. Я его зарежу.

– Что ты, Тарас, опомнись и успокойся! – уговаривал его друг, сам чрезвычайно взволнованный. – Ты только исковеркаешь свою жизнь…

– Она никому не нужна, никому! Зачем я встретился с вами? Зачем я учусь, если я не человек?

Он соскочил с кровати, схватил шляпу и бросился к дверям.

– Прощай, Иван Максимович, не вспоминай лихом!

– Тарас! Подожди, Тарас! – кричал ему Сошенко.

«Он близок на крайний поступок, он может наложить на себя руки», – подумал Сошенко и сам выбежал из дома.

Вечером он нашел Тараса у Невы. Тарас сидел на перевернутой лодке и смотрел на лед.

– Тарас, послушай меня! Вот тебе записка от Жуковского. Да, я видел сегодня Григоровича, я был у него после того, как ты убежал от меня, как сумасшедший. Он передал мне это для тебя… Ну, вот видишь, потерпи еще немного… Что пишет тебе Жуковский?

– Спасибо, тебе, Иван Максимович, – попробовал улыбнуться Тарас. Его как будто трусила лихорадка, и зуб на зуб не мог попасть. – Благодарю святого человека Жуковского. Он пишет, что еще совсем немного и все будет хорошо.