Страница 4 из 14
Огонь небось уже добрался и до моих праздничных сари, в которых я щеголяла в Индии и которые мне шили на заказ – да, сари шьется, вернее, его верхняя часть, а нижняя красиво обматывается вокруг бедер. Вот и вспомнила вдруг, как старик портной показывал мне, как именно надо надевать сари, сколько нужно делать складок, и важно щеголял в моем сари по комнате, а я делала вид, что мне совсем даже и несмешно.
Воспоминания вытеснялись одно другим, мешались в кучу, реально пульсировали в голове, будто я была подсоединена к дому какими-то невидимыми проводами и этот пожар заставлял меня вспомнить все перед тем, как навсегда стереть. Вспомнила еще, как на первую зарплату купила не что-нибудь, а икону, Троицу, не будучи сильно верующей, но вот купила, хорошего письма, прорисованную, ценную, намоленную. Руки к ней сами потянулись, приобняли, как ребенка, я даже удивилась. Купила. Повесила на стену в спальне.
Так и шла мысленно по горящему дому, смотрела, что сжигается, наблюдала, задыхалась вместе с домом.
Детские рисунки, мои и детей, которые лежали в старой синей папке с длинными белыми завязочками в ящике письменного стола, зарисовки художника Стасиса Красаускаса на салфетках и листочках моих школьных тетрадок – лошадки, зверушки, птички. Это было припрятано отдельно, среди писем и документов, в старинном секретере красного дерева. Хранила всегда эти милые мелочи, никогда ничего не выбрасывала. Картины мои горели, глупые детские попытки рисовать. Горели и попытки. Огонь подчищал все. А я была в этот момент в параллельном каком-то мире, одновременно сидя перед горящим домом на лужайке и перемещаясь в дыму воспоминаний, в состоянии транса, сверхъестественной радости и незабываемого счастья. Часть меня горела в огне, часть обновлялась, моментально и по-фениксовски, на углях прошлой жизни.
Хлопки и свист пуль вывели меня из транса. Занялось крыльцо, куда я только что выставила винтовку и патроны. Вот они-то и стали взрываться. Пожарные во главе с командиром вмиг залегли за могучими березами, чтобы по глупости не нарваться на пулю. В общем, вместо того чтобы тушить пожар, пожарные стали вести партизанскую войну, по-пластунски перемещаясь от дерева к дереву, чтобы укрыться от пуль невидимого врага. Когда все патроны, наконец, взорвались и пожарные поднялись во весь рост, настала очередь газа. Раздались хлопки. Пожарные привычно плюхнулись оземь. «Пусть лежат, – подумала я, – спасать уже все равно нечего». И спокойно пошла в родительский дом к маме и детям.
Пожар разделил нашу жизнь на до и после. Дети вдруг повзрослели. Они стали приходить из школы с вещами, которыми с ними делились одноклассники, – ручки, учебники, пять потертых портфелей, толстовки, майки, носки – все это складывалось в тюки в углу раздевалки с надписью «для погорельцев», для моих детей то есть. Поняли, как это – быть в центре внимания, пусть даже в таком центре, когда школьники показывают пальцем и тихо спрашивают: «Это у них дом сгорел? Это они погорельцы?» Когда деньги несут не взрослые, а дети, сэкономившие на завтраках, и суют, стесняясь, в руку, когда вот так, на виду, когда они стали главными школьными новостями.
А после уроков дети шли на родное пожарище и палками разгребали мусор, пытаясь найти хоть что-то знакомое и дорогое. Книжку детскую обгоревшую нашли, книжки вообще плохо горят, как оказалось, сгорают по краям, а текст иногда даже можно прочесть. Сплав нашли, лепешку металлическую – то были мои серебряные цепочки в прошлом, а сейчас превратившиеся в какую-то дурацкую неровную пуговицу. Бесформенный металл, детали, кран из ванной, спаянные книжки, чугунная рамка со стены, в которой была фотография прабабушки, – вот те сокровища, которые они выудили из угольной сгоревшей земли. Разгребали черными пальцами и говорили: «А помнишь, в гостиной висело?», «А помнишь, в ванной наверху кран этот заел однажды?»
И гладили как какую-то реликвию уже никому не нужные вещи. Потом снова отправлялись на охоту и снова копались…
Долго мы так жили у пожарища, наблюдая грустную картину из окон родительского дома.
Снег в ту зиму запорошил черный прямоугольник, но обглоданные торчащие трубы все равно напоминали о сентябре, и никакие потом сугробы скрыть их все равно не могли.
Как придумалась «Частная коллекция»
Больше всего я переживала из-за исчезновения библиотеки и фотографий. Этого никак нельзя было ни вернуть, ни восстановить. Книги собирались всю жизнь, подбирались по вкусу, как необходимая и только тебе нужная пища, что-то нравилось и никогда не выносилось из дома, припрятывалось и ставилось под замок или в крайнем случае на верхнюю полку, другие книги спокойно могли путешествовать от знакомых к соседям, но я всегда следила за их перемещением и возвращением на родное место. Книжки обязательно ведь надо возвращать, верно? Один раз в ранней юности у меня увели любимую «Анжелику – маркизу ангелов», и я запомнила эту обиду на всю жизнь – как быстро обещали прочитать, как клятвенно божились вернуть, как пропали сразу же, не оставив следа, уже и не помню кто. А я читала-перечитывала ее, совсем девочкой, была она для меня, эта Анжелика, идеалом женщины, она, французская кокотка, а не какая-то там Наташа Ростова или очередная тургеневская барышня. И все эти приключения, наряды, вздохи, сабли, кавалеры, ах, даже короли – не шли ни в какое сравнение со скучной пыльной жизнью отечественных героинь, так ненавистных еще со школьной программы по литературе. И вот, увели мою Анжелику. Детская травма, запомнила. Поэтому к возврату книг всегда относилась с особым тщанием и аккуратностью.
А теперь возвращать было нечего и давать почитать тоже. Зная, что это расстраивало меня больше всего после пожара, друзья стали дарить мне книги, свои любимые, по собственному выбору, фантастику, стихи, альбомы с картинами великих художников. В этом был особый интерес. Я, принимая такие подарки, будто еще ближе узнавала людей, ничего специального для этого не делая, а только читая их книги. И случалось, что хорошие знакомые вдруг мною отдалялись после попытки настоять, чтобы я прочитала пять книжек жития какого-то самопровозглашенного современного святого из глубинки. Я начала чувствовать подвох, и мне вдруг стало неловко говорить с ними на обычные бытовые темы. А вскоре они вообще пропали с горизонта.
Или вдруг далекие от нас знакомые знакомых становились за короткое время почти родными, погрузив нас в мир столетнего одиночества Маркеса и средневековой монастырской жизни Умберто Эко, ранее никогда мною не читанных и не пробованных. Но чаще всего я получала в подарок альбомы с репродукциями картин – неподъемные, толстые, значимые, посвященные или одному художнику, или целому музею. Очень часто я их, альбомы эти, листала и вроде как путешествовала. А однажды вручили огромный фолиант – «История портрета» – от египетских фресок до самого современного арта. Разглядывала эти нарисованные лица и думала: вот прошло тыщ пять лет с тех пор, как фрески эти были нарисованы, но люди, в принципе, мало изменились. Черты лица, я имею в виду. А за последние сто с небольшим лет, когда появились самолеты, стало можно летать, расстояния вроде как схлопнулись и до любого конца земли рукой подать, началось сплошное кровосмешение, в результате чего черты лица у людей немного усреднились и выровнялись. Раньше же можно было по портрету определить, какого роду-племени человек, корни его, статус, все-все. Рисовали картины для себя, чтоб детям-внукам оставить, развесить в парадных комнатах – смотрите, потомки, любуйтесь! А по современным портретам уже сложно оценить, где человек родился, скорее даже совсем невозможно.
В нашей семье портретов почти не было писано, лишь несколько – бабушки Лиды, карандашный, видимо, где-то на отдыхе написанный рисунок и папины, которые присылали обычно его почитатели – от жутчайших и абсолютно бесталанных до вполне мастерских картин. Один такой, на мой взгляд, музейный портрет отца, выложенный мелкой мозаикой, сделанный с большим вкусом и настроением, был просто-напросто украден у нас, вынесен, видимо, кем-то из малознакомых гостей – когда, при каких обстоятельствах, не знаю.