Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 14



Сходили они в кино, а на другой день пришли и сказали маме: «Мы женимся». Мама, конечно, куда обрушила гнев? Правильно, на папу. «Это ты, дурак, их послал. И вот теперь Надя выходит замуж, а он на 20 лет её старше». Но ничего, прожили вместе 25 лет. Правда, детей у них не было. Не знаю, почему.

Арестовали его, как и положено, в 37-м году. И он в ГУЛАГе был ударником соцтруда, после Сорбонны вил верёвки. Нашёл там себе друга, с которым общался по-французски.

Арестовали его в городе Суздале, где он работал преподавателем в сельскохозяйственном техникуме. (Дядюшка вообще скиталец по натуре, он хотел выращивать растения на полюсе холода в Верхоянске. Слава богу, он туда тётку не утащил).

В Суздале мы были у них в гостях в 1936 году. Я влюбилась в Суздаль, пешком переходила речку Каменку, играла с разновозрастными детьми (мне было 8 лет). Слушала «Очи чёрные, очи страстные» в исполнении князя Голицына (это была французская пластинка, привезённая кем-то к соседям). Потом я слушала, как дядюшка пел не только французские, но и русские шансоньетки. И ещё к тёте Наде приходила гостья, которая ей шила и у которой был хороший голос, она играла на гитаре и пела те песни, которые я потом услышала в «Гавани» («В нашу гавань заходили корабли» – Г.Д.).

Когда мы вернулись сюда, я привела в ужас свою воспитательницу, интеллигентнейшую старушку Елизавету Яковлевну (по доброте могу её сравнить только с Дмитрием Ивановичем Архангельским). Когда я ей спела: «Одна вдова-профессорша три двойни родила и сорок восемь месяцев беременна была…» Когда я ей спела «Девушка из маленькой таверны…» Когда я ей изобразила «Очи чёрные» (это при полном отсутствии слуха)… То бедная Елизавета Яковлевна принимала валерьянку. «Стоило отпустить ребёнка на полтора месяца!..»

Когда дядюшку арестовали, тётка приехала сюда. Поселилась не у нас (с нами ещё жил Вадим), а в нашем дворе. И дожидалась дядю Валю, который вернулся во время войны. Здесь как раз организовали юннатскую станцию и его взяли заведующим. У него работала Марья Дмитриевна Пушкина, говорят, родственница Александра Сергеевича. Они ходили по этой самой юннатской станции (это примерно там, где теперь Дворец пионеров) и разговаривали по-французски.

У него были очень хорошие ребята. Росло всё, что угодно. Цветок дельфиниум я впервые увидела там. Впервые попробовала сладкий болгарский перец (правда, мне, как назло, попался горький, и я долго потом вымачивала свой язык под краном).

Как его после заключения взяли на руководящую должность, не знаю. Эта станция юннатов, по-моему, подчинялась Дому пионеров, а там одно время руководил очень добрый человек – такой Маслюков. Правда, выпивающий, но очень добрый. Возможно, это он принял дядюшку, но я не уверена.

Умер Валентин Владимирович в конце февраля 1972 года.

4 мая 1998 года. Наталья Сергеевна – А.С. Бутурлину в Москву.

(…) Наступают предпраздничные дни. С Первомаем я и раньше как-то не очень поздравляла, а нынче… Помните, на транспарантах, на открытках были слова: «Мир, труд, май». Так у нас всё это в наличии. Май – вон он, за окном. Потеплело наконец-то, почки распускаются, птички поют, грязь высохла, зато пыль и мусор пляшут уже почти по-летнему. Мир – хрупкий, но пока на близлежащих землях есть и нарушается лишь пьяными драками и плохими дядями-киллерами.

Труд – вот уж чего навалом даже у одинокой пенсионерки. Надо мыть окна, вычистить, выстирать и убрать зимние вещи. Выбраться на кладбища – старое и новое – и привести в порядок могилы родных. Это святой и самый главный труд. На старом кладбище, где лежат дед, бабушка и папа, побывала на родительскую. Потом похолодало, а моя подруга, с которой мы вместе ездим на кладбище, зачихала. А у меня же внезапно началась бурная «светская жизнь» – меня посещают редкие гостьи, и я тоже уже была у двух приятельниц. Ещё раз поняла, что из всех органов у меня лучше всего работает язык. Но писать не умею, получается нескладно, «что» и «который» так и норовят оказаться в некрасивой близости.

Одна из приезжих дам подарила три книги. Больше всего порадовала переписка Б. Пастернака с его первой женой. Воспоминания вечно – pardon – выпендривающегося А. Вознесенского, могут быть и любопытны, но, пожалуй, не более того; не знаю, каковы будут рассказы В. Аксёнова. Когда-то был оригинален и свеж, «Остров Крым» чем-то противно напоминал благополучно забытого Виля Липатова.

(…) Ваши суждения о политической погоде близки, понятны – они почти «мои», только надежд нет у меня и на «Яблоко». Они все там как-то прилично держались, были принципиальны и не продажны. Но дорогой Александр Сергеевич, самое страшное – не бессовестная и глуповатая власть, а народ, который по своей дикости, дури и злобе может совсем скоро выбрать и посадить себе на голову власть ещё более худшую и откровенно уголовную.

Не хочу об этом думать в канун великого праздника. Ну почему и в канун дня Победы и Памяти нам непременно должно быть «за державу обидно». И стыдно, что ещё хуже.



Сегодня не успела посмотреть очередной «Естественный отбор». Вы не смотрите эти чудные фильмы о всяких зверюшках, птицах и рыбах? Чудесно потом себя чувствуешь – умытой, поумневшей и кроткой (…)

P.S. На днях купила горчицу в пластмассовой жёлтой баночке, на ней какой-то портрет и название приправы: «Малюта Скуратов». Подавилась котлеткой, которую уже намазала… Малютой. Улыбнитесь!

– В двадцатых числах декабря 1937 года, уже под утро, к нам в окно постучали и велели открыть дверь – не хотели поднимать на ноги всю коммуналку. Потом их следы под окном ещё долго было видно, я их хорошо помню.

К папиному аресту было всё готово: чистое бельё, в шапке зашиты деньги, были приготовлены документы. Потому что, конечно, ждали.

Хорошо помню картину обыска. Представляю, какой ужас был у мамы, когда при удивительной беспечности моего отца – у него на полках во втором ряду (за «Большой советской энциклопедией») стояли брошюры Бухарина, Троцкого, Рыкова, ещё кого-то. Хорошо, что они пришли к нам часов в пять утра – всю ночь шастали, арестовывали. Они посмотрели на одинаковые тома «Энциклопедии» и во втором ряду смотреть не стали.

Меня подняли с постели, нет ли чего под моим матрацем (мне десять лет было). Я понимала, как это страшно, молчала и не вопила.

И что они взяли при обыске? Мама негодовала: взяли «Недоросль» в старинном дореволюционном издании, где было написано: фон-Визин. Решили, что это какой-то вредный немец. Взяли сборник стихов Макса Волошина «Демоны глухонемые».

Ну, и забрали, конечно, папу.

Утром мама пришла в техникум и опоздала на уроки – потому что они ушли поздно, обыск шёл долго. Когда мама сказала про папу, завуч схватился за голову. Но не потому что возмутился. Это был восьмой преподаватель, которого арестовали – он не знал, кого ставить в расписание.

Потом папа рассказывал, что в тюремной камере людей набито было битком, у нар достраивали третий ярус, и жара такая, что его пластмассовая расчёска загнулась.

Просидел папа около трёх месяцев, были допросы, но ему не предъявили никаких обвинений (он даже в областной «Книге жертв политических репрессий» не числится). Но даже в тюрьме он сумел нахулиганить. Шли последние дни декабря, в камеру вошёл начальник тюрьмы со свитой. Арестованных выстроили, начальник спрашивает: «Какие претензии?» (Какие претензии? Господи, не расстреляли бы и на том спасибо!). Отец сказал (он был старостой камеры): «У нас пожелание от всех. Нам бы ёлочку…»

Начальник тяжело на него посмотрел и вышел.

Интересно, что Анна Семёновна Розова, такая у нас была бывшая «анархистка», уверяла меня (уже после смерти папы), что если бы не он, не его показания на допросах, то её обязательно посадили бы второй раз – один раз на Соловках она уже отсидела.

Мира Мироновна Савич, старейший работник краеведческого музея, мне говорила, что в 90-е годы её допустили к следственному делу бывшего директора музея Гречкина. В деле был допрос и моего отца. Мира сказала, что там не было ни одного двусмысленного ответа, который можно было истолковать против Гречкина. Только: «нет», «не слышал», «не говорил», «не знаю».