Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 26

Необходимо сделать несколько шагов назад – остановить язык и мышление, а затем отделить их от восприятия, т. е. создать психологическую дистанцию между сигналом и аппаратом его обработки. Задача не из легких, поскольку требует разрушения целого ряда автоматизмов, существующих в нашей голове не одну эпоху.

Пока же мы вынуждены приравнять язык к мифу. Языковая модель мира, невольно навязавшая сознанию стереотипы, охватывающие все стороны нашего бытия, мифологична, поскольку, целиком описывая мир, делает все факты описания реальными и не-реальными одновременно. Как раз на этой ускользающей грани правдоподобия и вымысла, целостного подобия, тщательной имитации и полного отсутствия опоры за пределами самодовлеющей системы и существует подлинный миф, в котором умещается длительная история человека и известной ему вселенной.

Нам нечего возразить против утверждения бостонского антрополога М. Ландау, что язык – «в первую очередь, определенный инструмент для приведения мира в существование. Реальность не просто «переживается» или «отражается» в языке – она действительно создается языком».

Чаще всего лингвистическая реальность переполнена словами и терминами, которые отражают только идеи о том, как связаны объекты в мире. Как видите, мы имеем дело с разными видами абстрактных фикций: фикции об объектах, абстрагированные атрибуты фиктивных объектов, словно бы существующие сами по себе и ведущие себя в лингвистическом пространстве так, словно имеют плоть, массу и прочие характеристики, фикции, отражающие действия или процессы, – во многих языках такие слова тоже могут вести себя словно кубики из плоти, обладающие массой и другими признаками реального существования. И вся эта масса языковых абстракций, по словам М. Ландау, «приводит мир в существование», более того – она «создает мир». Языковые процессы в совокупности с мыслительными создают воспринимаемый мир.

Если вдуматься, то это очень интересный и удивительный процесс. С одной стороны, ментальные комплексы, подобно кривым зеркалам, непосредственно проецируются на сетчатку глаз, а также на всю ретикулярную формацию, комплектующую сенсорные сигналы, приходящие извне, и это неоднократно доказано экспериментальной психологией. С другой стороны, способность ассоциировать звуки (акустические комплексы) – заурядные языковые шумы – со значимыми внутренними образами есть синестезия на высшем этапе своего развития. Синестезия совершается в ретикулярной формации мозга, после того как связанные между собой образы, прошедшие обработку в зоне Брока-Вернике и неокортексе, уложатся в единую картину мира и транслируют сложенную по всем правилам мозаику назад, к источникам первичных сенсорных импульсов (визуальных, аудиальных, кинестетических и пр.).

Мы как бы описываем работу точки сборки, прибегая к тем знаниям, что обычно рассматриваются в рамках психофизиологии и психолингвистики. Синестезия, о которой я только что говорил, – это проявление целостности перцепции. Иными словами, «пузырь» должен быть хорошо соткан, чтобы, когда он «захлопнется», не осталось ни одной щели, ни одного разрыва, куда бы смог проникнуть аморфный, но всемогущий свет нагуаля.

Таким же совершенным образом должен быть сделан образ мира, т. е. его перцептивная модель. Ничто из воспринимаемого в данной позиции точки сборки не должно быть упущено; следовало создать ровно столько фикций, сколько не хватало первобытному человеку для сотворения в своей психике упорядоченного и осмысленного мира. Маккенна, полагавший, что само возникновение сознания у приматов связано с употреблением псилоцибина, ДМТ и других индольных галлюциногенов, в то же время считал, что последний мутационный всплеск (возникновение мягкого нёба, способствующего согласованному нёбному опусканию) – тоже результат употребления в пищу триптаминовых соединений. Так или иначе, речь и мышление, возникшие практически одновременно, сотворили еще один мир – который существует только в голове разумного существа.

Любопытно, что даже эволюция письменности в некоторой мере уводит нас из мира непосредственно переживаемого в мир абстрактных идей и целого ряда условностей. Тот же Теренс Маккенна пишет в связи с этим:

«Фонетический алфавит помог подвигнуть сознание в мир, акцентуирующий высказанное и письменное слово, и увести его из мира пиктографического образного понимания. Эти нововведения повысили возможность возникновения антивизионерского стиля культуры владычества».

Как видите, даже способ письменности отдалил нас от восприятия, свободного от стереотипов, навязал новые условности, новые абстракции, компенсировав тем самым ущербность сенсорного поля, достигающего сознания.





В таких условиях магия не могла развиваться: она была подавлена всей торжествующей культурой мышления и речи. Ускоренное развитие получил только один тип освоения мира – технологический. Именно с ним мы имеем теперь дело.

Глава 5. Хроника нашего бессилия

Сегодняшняя правда была настолько ложью,

что так и не смогла осуществиться.

Олдос Хаксли (прекрасно чувствовавший, как человека на протяжении всей его истории раздирают Интеллект, несущий в себе отвратительное заточение, и Иррациональное – стихия, где все возможно, где мерещится магия и колдовство, а в конечном счете – бессмертие), искавший последнего Преображения не в христианских гимнах, а в белых кристаллах ЛСД, писал в своем философском эссе «Мокша: заметки о психоделиках и опыте визионера»: «Все природные стимуляторы, наркотики, релаксанты и галлюциногены, известные современным ботаникам и фармакологам, были открыты первобытным человеком и употреблялись с незапамятных времен. Одна из первых вещей, которую Homo Sapiens сделал со своими только что развитыми рациональностью и самосознанием, состояла в том, что он направил их на поиск того, как обойти аналитическое мышление и преодолеть его или, в крайнем случае, хотя бы на время стереть изолирующее осознание себя. Пробуя все, что росло в полях и лесах, он твердо придерживался того, что в данном контексте казалось хорошим, т. е. меняло качество сознания, делало его иным, отличным – неважно как – от повседневного ощущения, восприятия и мышления».

Стало быть, человеческий интеллект изначально в содружестве с языком погрузил психику в непроглядный мрак озабоченности, в осознание таких неприятностей, как одиночество, тоска по утраченному, страх перед тем, что может произойти, в темное однообразие самого себя; и каждый шаг разума, приближавший к производству и желанному комфорту, расчленял мир, производил кровавую вивисекцию над целостностью переживаний.

Можно, разумеется, отнестись к подобным высказываниям как к метафоре, преувеличению, однако в душе человека, жившего, скажем, 6–7 тысяч лет назад, всякое возведение чувства в идею, абстракцию, происходило долго и переживалось как отступление в бесплотное царство, где обитают неощутимые призраки, уловимые только вниманием, – а в ту пору сосредоточенное внимание требовало гораздо больше усилий. Человек действительно ощущал, как переживаемый им мир разделяется, рассекается, вновь соединяется; жизнь идеи была тогда бесконечно ближе к простой красоте пронизываемого ветрами пейзажа.

Австралийские аборигены настолько остро почувствовали вторжение разума в свой мир, что разделили историю мира на собственно историю и время сновидений; другие народы ощущали это не менее остро, но их катастрофа случилась на несколько тысяч лет раньше, и Время стерло из памяти этносов трагедию «перехода».

Возникновение государственного института стало завершением этого периода на «политическом» уровне. Тщательно разработанная теократия и есть воплощение интеллекта на уровне социальной структуры. На подобную тему много рассуждал Камю. Все тоталитарные режимы (начиная с самых ранних теократий и т. п.) противостояли по природе своей безъязыкому, аморфному опыту Духа. Когда европейское умствование докатилось до марксизма, другие философские школы уже понимали, что тоталитаризм и духовное развитие – вещи несовместимые.