Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 31

Она чуть приподнимает голову. Смотреть и не думать; она все еще уверена, что это сон. Только приоткроет веки и, может, что-нибудь разглядит в щелочку.

Веки приоткрываются, и ей в самом деле видно.

Мона лежит на своем матрасе, но не в доме: под матрасом черный камень, похожий на вулканический базальт, растрескавшийся почти правильными шестиугольниками. На черный камень откуда-то падают красные отблески, и, приподняв голову еще немного, Мона видит знакомую красновато-розовую луну, раздувшуюся как сытый клещ, и прямо под ней голубые проблески молний.

«Вот это сон!» – думает она.

– Полагаешь, она замешана? – спрашивает старушечий голос.

– Думаю, она ничего не знает, – возражает мужчина. – Она в смятении и печали. Сломленное существо.

– Так она не несет угрозы?

– А вот этого я не говорил. Можно ли в безумии последнего времени быть уверенным, что угрожает, а что нет?

– Хм. Полагаю, мне стоит самой проверить, – говорит женский голос.

– О, по-моему, неразумно затевать сейчас что-либо опасное.

– В этом не будет ничего опасного. Во всяком случае, для…

Мона уже уверена, что голоса ей знакомы. Один предлагал ей завтрак, а другой, помнится, чаю? От удивления она поднимает голову и переворачивается.

Видит она две статуи, стоящие по сторонам от нее, – огромные странные фигуры: одна выглядит словно природной колонной, другая похожа на мамонта или огромного безголового и многоногого быка. Обе фигуры выше статуи Свободы и, соответственно, сфинкса и изваяны из того же черного камня, составляющего ночную пустыню. Обе возвышаются прямо над ней, словно, прогуливаясь (могут ли такие создания гулять?), наткнулись на лежащую женщину и остановились разобраться. Но луна светит сзади, и Моне видны только нависшие над ней силуэты.

– Постой, – говорит мужской голос. – Она не смотрит ли на нас?

– Она нас видит?

– Как она может…

Молниеносное движение – мозг Моны не сразу осознает, что это было, а когда осознает, все равно настаивает, что такое невозможно.

Статуя, похожая на быка, взмахивает конечностью. Чего статуи делать не должны, говорит себе Мона. А если она машет, значит, не статуя, а…

Мона вдруг проваливается, рушится с черной равнины в темноту. Падает, пока не ударяется о матрас – что непонятно, ведь она только что на нем лежала, – и, проснувшись, как от удара, задыхаясь, озирается по сторонам.

Она лежит в углу главной спальни своего дома. И, хотя готова поклясться, что она здесь не одна, но, оглядев все темные углы, никого не находит. Просторная комната пуста.

Тишину разбивает пронзительный визг звонка. От неожиданности у Моны сводит все мышцы, в животе и плечах отзывается острая боль. С новым звонком она понимает, что слышит стоящий в пыльном углу гостиной аквамариновый телефон.

Подойдя к нему, она пережидает еще четыре звонка. Звонящий, кем бы он ни был, не сдается.

Мона ожидает той же шутки, что в прошлый раз. Подняв трубку, она рявкает в нее:

– Какого черта?…

В трубке изумленно ахают и застенчиво откашливаются.

– Да, – торопит Мона. – Продолжайте. Говорите.

Тишина.

Затем:





– Вам надо ехать домой.

– Что? – не понимает Мона. – Вы о чем, черт возьми?

– Уезжайте домой, мисс Брайт. – Голос слышится как сквозь прижатый к микрофону носок, но все равно понятно, что говорящий очень молод.

– Я дома, – отвечает Мона.

– Нет, домой, откуда приехали. Уезжайте из этого города.

– Понятно, только… не лезли бы вы не в свое дело.

– За вами следят, – настаивает голос. В нем слышен подлинный ужас. – Они о вас говорят.

– Кто?

– Они все. Вы что, не знаете, что они такое?

– Что? – переспрашивает Мона. – Что значит – «что»?

– Уезжайте как можно скорее, – говорит голос. – Если они вас выпустят.

Щелчок – и линия глохнет.

Мона осматривает трубку и задумчиво опускает ее на место.

Этот голос ей знаком, наверняка.

Она возвращается в постель и уже засыпает, когда ее осеняет мысль: не этот ли голос советовал ей недавно хлебцы с подливой? Но Мона уже спит, и мысль исчезает, забывается.

Миссис Бенджамин накрыла к обеду у себя во дворе за домом. На улице прохлада – двадцать два градуса, а тополя у нее тщательно подрезаны так, что образуют над двориком легкий балдахин, защищающий от полуденного солнца. Садик у нее, прямо сказать, потрясающий: большие купы цветущих вьюнков расползаются по чугунной ограде, а острые листья лилейных торчат вдоль гранитных бордюров. Вид как с картинки из журнала «Жизнь на юге», и к ее гостьям, к сожалению для Моны, это тоже относится: все пришли в летних платьях с подобранными в стиль украшениями, в легких туфельках и узких очках от солнца. Мона, выросшая на нефтяных равнинах и общавшаяся лишь с замкнутым мужем, всегда сомневалась в своей женственности, а здесь чувствует себя вовсе не на месте, с таким уровнем эстрогенов ей не тягаться. Не улучшает положения и ее малый рост, наряд – словно выбралась в туристский поход, и явная принадлежность к латиносам, которых здесь, кроме нее, нет.

А вот что удивительно: вопрос расовой принадлежности и носа не кажет. Для Моны это непривычно, она изъездила весь Техас, работала в белейшем обществе и повидала самые разнообразные реакции на свой расовый тип. Винк белый на девяносто восемь процентов, и она ожидает хоть чего-нибудь, тем более от этих светских дам: ну, хоть осторожно осведомятся, откуда она, или неловко поинтересуются, не билингва ли (на что придется ответить «нет» – если она и нахваталась испанского, то только за время службы в Хьюстоне, то есть ее знание языка ограничивается командами, угрозами и совершенно неприличными вопросами). Но вопроса вообще не возникает. Да если подумать, никто в Винке и слова не сказал по поводу ее расы: ее цвет кожи и вообще наружность не обсуждается и как будто не замечается. Можно подумать, горожане привыкли видеть не похожих на себя людей.

И все же Мона чем дальше, тем больше стесняется. С женщинами этого типа ей встречаться не доводилось: они пьют коктейли в полдень, вставляют сигареты в тонкие мундштучки, а разговоры у них все о домашнем хозяйстве да о мужьях и детях. Пожалуй, такой была Кармен лет пятнадцать назад. Компания веселая, говорливая, идеальные прически, за темными очками блестят глаза и улыбки, а энтузиазм, с которым встречают Мону, ее просто пугает. Кажется, никто из них не работает. Чтобы так прекрасно жить на один доход, здесь должны быть отличные проценты по закладной. Моне удается ненадолго перевести разговор на причину ее появления в Винке и вставить несколько вопросов о матери – но, ясное дело, как и раньше, никто ничего не знает: дамы смеются над своим неведением и весело перескакивают на новую тему. Мона при всем презрении к их привилегиям, к их изоляции от реального мира невольно завидует.

Большей частью они охотно избавляют ее от необходимости поддерживать разговор, но в конце концов возникает прямой вопрос, которого Мона страшилась с самого начала.

– Так вы, Мона, у нас осядете? – спрашивает та, которую вроде бы зовут Барбарой. – Понимаю, что вы еще молоды, но слишком не затягивайте.

От этих слов во рту у Моны остается дурной привкус, но все же она пытается улыбнуться.

– Мне скоро сорок.

– Как? – восклицает Барбара. – Скоро сорок! Вам больше двадцати семи ни за что не дашь! В чем ваш секрет? Непременно расскажите. Я буду вам руки выкручивать, пока не признаетесь.

Другие дамы кивают. Кое-кого известие о ее возрасте, кажется, даже оскорбило.

Для Моны это не новость, она видела, как у подруг появляется седина и морщины, пока сама она оставалась более или менее прежней. Она сознает, что ей повезло, хотя представления не имеет почему. Отец и мать ее выглядели сильно старше своих лет, но ведь один принимал алкоголь вместо снотворного, а другая была шизофреничкой, так что это ни о чем не говорит.

– Думаю, просто гены. Не могу сказать, чтобы я берегла себя.