Страница 25 из 26
Собрались все, кто помнил их семью, человек пятнадцать. Пришли нарядные, Маша подумала, что не отправишь сюда, как встарь, вышедшую из обихода одежду. Кого-то она помнила, хотя и узнавала с трудом, чьи-то черты вдруг вспыхивали в неожиданно рассказанном эпизоде, но это было неважно оказалось, что их семья, и она, Маша, все эти годы существовали здесь, жили в мифологии Лунева, о них говорили новым поколениям дачников, иногда даже ставили в пример. "Вот как получается, - думала она, - мы не ведаем даже того, где в данный момент находим
ся, - словом или мыслью, - кто говорит или думает о нас. Что же можем мы знать о том, что происходит за чертой, которую перешагнули Балюня и Митя? Люди кичливы и самоуверенны, а на самом деле и впрямь - песчинка мироздания". Ее в последнее время часто тянуло философствовать, она даже иногда разговаривала сама с собой и все чаще заполняла голубоватые странички Балюниной "Амбарной книги".
Тем временем выпили, закусили, помянули, как положено, с легким всхлипыванием, маму, мало ей, мол Бог отпустил, а какая хорошая была женщина, потом с печалью, но с почетом Балюню, девяносто прожить, так бы каждому, поохав, обсудили, как только-только Верочку в коляске возили, и, исполнив долг, расслабились. В ответ на Сережины расспросы подробно, перебивая друг друга, стали рассказывать, как теснят их новые хозяева жизни, сколько народу дома свои попродавали, кто по доброй воле, а кто под нажимом.
- Тетя Тоня, а вам дом продать не предлагали? - поинтересовался Сережа.
- Еще сколько раз! В Москве квартиру сулили, да еще денег впридачу, даже поджечь угрожали. Но мы твердо сказали, где родились, там и помрем, а что там Катерина племянница, которой дом "отписан", после нас надумает, так то - ее дело. А насчет поджога заявление участковому отнесли. Так что богатенькие поканючили-поканючили и отстали. А вон, видишь, из сараюшки какой дом сладили, уже шесть лет одни и те же у нас снимают, люди хорошие, а нам на зиму деньжат хватает.
Хозяин дома дядя Гена в разговоре участия не принимал, сидел с грустноватым видом и все подливал себе клюквенного морсу.
- Дядя Гена, чего это ты ни рюмки себе не позволишь, в общество трезвости записался или, как я, за рулем от избы до сарая ездишь? - съязвил Сережа, который явно чувствовал себя центром торжества.
- Да мне о прошлом годе прохвессор хренов, экстрасенс-херосенс, видишь ли, сказал, что совсем загнусь от болей в желудке, если пить буду. Разве что, говорит, сто граммчиков по большим праздникам. Ну ты сам подумай, стану я из-за ста грамм рот поганить?!
Маша тянула рюмку "Каберне", никакой ностальгии не было, возвращения в детство не получилось, а была одна тяжкая обязанность пережить этот день. Тетя Тоня подошла к ней:
- Приезжай, поживи, подкормлю тебя маленько, вон бледненькая.
"Она меня жалеет, потому что сама такая, бездетная и никому не нужная, только еще по-деревенски выжатая, всю жизнь тянувшая воз..."
И тут с дальнего края стола высокий женский голос затянул "Ой, кто-то с го-орочки спустился..." и уже два голоса "Наве-ерно ми-илый мой иде-ет..." И весь стол дружно подхватил: "На нем защи-итна гимнастерка, Она с ума-а меня сведе-ет"...
Верочка смотрела во все глаза, и, к Машиному изумлению, на втором куплете стала подпевать.
Вечерело. Через открытую дверь вдруг резко пахнуло зацветающей черемухой. Маша вышла на крыльцо. "Не морозь меня-а" - неслось ей вслед.
Много лет назад училкой в ненавистной школе "проходила" она с пятнадцатилетними подопечными "Войну и мир". И пуще всего боялась говорить о двух сценах. Когда князь Андрей в Отрадном невольно подслушал ночной разговор Сони и Наташи и когда Наташа у дядюшки после охоты пустилась в пляс под русские песни. "Дядюшка пел так, как поет народ, с тем полным и наивным убеждением, что в песне все значение заключается только в словах, что напев сам собой приходит и что отдельного напева не бывает, а что напев - так только, для складу", - вдруг вспомнилось ей чуть ли не дословно отчеркнутое в тексте необходимое для объяснения "образа Наташи".
"...В той степи глухо-ой за-амерза-а-л ямщик"... - на удивление стройно неслось из избы.
А прыщавые переростки бегали на перемене по коридору, размахивая длинными, тощими руками, еще не обросшими мускулами, и передразнивали пищачьими девчоночьими голосами: "Так бы вот села на корточки - и полетела бы..."
Да, Наташа Ростова - девочка, невеста, а она не жена, не вдова, не мать. "Пустоцвет", - много лет назад сказала Балюня о своей одинокой знакомой, и это слово вдруг ударило по ней, как будто на спину опустилась тяжелая плеть с колючками. Оказывается, надо было прожить жизнь, чтобы дорасти до того, что Толстой был кругом прав. Надо было стать не циничной девчонкой-школьницей и не обалдевшей училкой, больше всего озабоченной, чтобы Васильков не запулил в глаз Хаустову жеваной бумагой из трубочки, а взрослой и свободной от стыда за сентиментальность.
Маша озябла, но слезы текли рекой, и идти в дом было нельзя. Она отошла к забору и переждала, пока гости разошлись, как-то неожиданно быстро, будто враз исчерпав все, для чего собирались.
Маша вернулась в избу, стала помогать собирать посуду.
- Тетя Тоня, можно я у вас несколько дней поживу?
- Да хоть щас оставайся!
...Назавтра Сережа все привез аккуратно по списку, от пункта первого "зубная щетка" до последнего - "Война и мир".
Оказалось, что Машины цветоводческие навыки совершенно бесполезны в сельскохозяйственных работах. Не получалось у нее ровно зарывать в землю картофелины или бережно выращенную в обрезанных молочных пакетах помидорную рассаду - тетя Тоня нет-нет за ней переделывала.
- Отдыхала бы лучше, - тактично говорила она, - вон какая погода, пойди проверь, не распустились ли ландыши на полянке.
Она обращалась с Машей не то как с маленькой, не то как с больной, и это было неожиданно приятно. Ландыши и незабудки и впрямь начали распускаться, лес был пуст, после длинных праздников все усиленно трудились на рабочих местах. Как ни странно, Машу совершенно не мучили мысли о работе. Прикрывшись Сережиным бюллетенем, она даже не думала о том, не рассыпался ли без ее неусыпного контроля стройный майский график, и ее абсолютно не интересовало, кто сидит в уже любовно обжитом кабинете. Володя несколько раз звонил ей, очень одобрил, что она за городом. На заданный для приличия вопрос о работе ответил: "Это мои проблемы. Все нормально. Отдыхай". А самое главное - Маша опять, как во время Балюниной болезни, погрузилась в полное безвременье. К счастью, она не стала считать Митиных девятых и сороковых дней, не желая опять, как с Балюней, втянуться в отдельный от всего мира календарь, но и общечеловеческий был ей чужд. Она не представляла себе, сколько еще продлится ее безделье, не тяготилась им и измеряла течение дней по убыванию таблеток в облатке, как дикари по зарубкам на деревьях.
Ей было не стыдно, а всего лишь неловко, что она не вспоминает Митю, не плачет о нем. Она как-то попыталась заставить себя горевать, но лекарства, видимо, делали свое дело. И душевная тупость стеной оградила ее. Только однажды, слушая щедрые обещания кукушки, даже не стараясь привычно их считать, а скользя взглядом по переползающему с подоконника на стол солнечному пятну, она лениво подумала о том, что Митина смерть сделала ее жизнь простой и понятной, но в тот момент совсем не ужаснулась цене, заплаченной за этот покой.
Было по-летнему тепло, тетя Тоня решила впервые после зимы открыть маленький домик и позвала Машу смотреть. Там было очень уютно: две смежные комнатки, кухня и застекленная веранда, светло, внутри обшито вагонкой.
- Ну как? - Тетя Тоня явно гордилась домом, поглаживала его стены, как раньше нежно хлопала по круглому боку корову-кормилицу Милку. - И сдаем мы недорого для такого дворца.
Маша взялась помочь с уборкой. Прежде всего тетя Тоня велела открыть окна. И тут Маша ахнула! По подоконникам, сложив крылья, лежали бабочки, все как одна - павлиний глаз. Но сколько! Она взяла одну в руку и вдруг почувствовала еле заметное дрожание. Осторожно замкнув ладони лодочкой, она вынесла бабочку на перила крыльца, и через несколько мгновений случилось чудо - дивные створки раскрылись. Не обращая внимания на неодобрительное ворчание орудовавшей веником тети Тони, она носила и носила в ладонях невесомые тельца, упиваясь щекотанием призрачных крылышек. Как же человек груб, в нем нет ничего такого тонкого, и как медлителен - ни одно его движение нельзя уподобить биению крыльев мотылька...