Страница 3 из 9
Я просыпался вместе с прелестной зарей начала лета.
Высокие перистые облака над Городом наливались ее дыханием, и снизу казалось, что тысячи персиковых деревьев – целый персиковый сад – распустили в небе свой розовый цвет.
Сознание вернулось ко мне сразу, почти мгновенно, но некой обходной, неведомой до поры, тайной тропой, деликатно избежав прикосновения к… боже, сделай так, чтобы я никогда не забыл чудесной грезы! и слабый порыв ветра принес аромат каких-то древних трав, хвои… лесной гари…
Первые звуки родились в чреве каменного Гаргантюа: трамвай на повороте издал короткий звон, по тротуару чиркнула метла, где-то заплакал младенец, – и я ощутил, как тяжелая, словно ртуть, темно-красная кровь толчками пульсирует в горячих ладонях; пламенеющий сегмент выполз между клубящимися трубами теплоцентрали, разгорелся, налился яростным белым огнем, огонь прорвал тесное пространство, и золотистая река полилась на беззащитно дремлющий город.
Солнечный луч ударил в кусок кристаллического кварца на книжной полке, отразился от граней, ослепил и, распавшись на части, унес сладкое оцепенение дремы.
Новый, молодой мир заглядывал в распахнутое настежь окно.
И вдруг все переживания минувшей ночи – минувшей жизни! – прикатили ко мне разом. Да-да, на легких полупрозрачных крыльях прилетел под утро сон, и его волшебные семена прорастают во мне! Но было нечто, чрезвычайной важности нечто, – до него… Был ночной тревожный звонок и интригующий разговор, нет – монолог неизвестного лица, каковое как раз и сообщило о месте и времени одной непременной встречи («Северный вокзал…» и т. д.); была больная, мучительная ночь, и мысль билась о слабые височные кости черепа, упорная, опасная мысль; и было в этой мысли: привлекательный покой, желтоватые шарики веронала в стеклянном пузырьке, тоскливая жалость к себе и трусливые оправдания перед какой-то скорбной комиссией. А что, пожалуй, самое главное, была – была? – жизнь, сложившаяся из случайных находок (и голубой опал – одна из них!..) и хриплых павлиньих криков в саду заброшенного дома, из предсказаний в сонете и отраженного в оконном стекле вагона чьего-то счастливого лица, из запаха старых книг и звуков дорогих – о, дорогих!.. – голосов.
Из блефа надежд и близорукой глупенькой расточительности.
Я шел к Северному вокзалу, а рядом, в витрине парфюмерной лавки, ничуть не нарушая моего восхитительного одиночества, поспешал и смеялся чему-то мой зеркальный двойник.
Здания расступались и терялись в утреннем тумане; площади воспаряли к светлым небесам; бесшумно, словно карточные, рушились стены дворцов.
Пронеслись: суровая колоннада, гряды голландских тюльпанов, каменный профиль поэта, золотые луковицы церквей. Их золотые тени.
Пронеслись… пронеслись… рассыпались в прах.
Внезапно обнаружилось, что из напряженного ритма движений, голубиного воркования и гулких ударов работающего где-то за рекой копра сами собой родились стихи. Пришла догадка: в моей душе дали всходы семена, оставленные сновиденьем! И еще одна – мое прощание с Городом несомненно, неизбежно, нешуточно.
Я ступил на платформу под звон вокзальных курантов, и в сердце у меня голубым парусом вздулась знакомая волна: по бетонным плитам (набережная!) мне навстречу шагала Аманда, задрапированная в бесформенную бежевую хламиду! Я взмахнул рукой, но ответа не получил и понял: зрение обмануло меня.
Нет, конечно же, не Аманда торопилась мне навстречу, звонко касаясь платформы каблучками маленьких туфель, – теперь я видел это ясно. Платье незнакомки развевалось на ходу, словно бежевый флаг, и под ним угадывалась по-мальчишески ломкая, стремительная фигурка. Лицо было затянуто дымчатым газом и казалось смуглым.
Расстояние между нами стремительно сокращалось, а я, не отрывая взгляда от неизвестной в бежевом, уже разглядывал звериным боковым зрением серебряную змею стоящего у платформы экспресса с табличками на каждом вагоне – «Проба № 1». Голова поезда смотрела на здание вокзала, и из окна локомотива, больше похожего на корабельный иллюминатор, выглядывало опереточное лицо машиниста: безумные брылы, старомодные очечки в проволочной оправе, припудренные стариковские складки на шее, умильная улыбка придурка.
Загадочная незнакомка приблизилась ко мне вплотную, из бежевых глубин выбралась маленькая твердая ладошка, и я ощутил короткое крепкое пожатие; рот под газовой тканью приоткрылся и… в два голоса, надрываясь и перекрывая друг друга, на двух различных языках одновременно рявкнули бесчисленные громкоговорители пустынного вокзала:
– Литерный экспресс… Проба номер один… пункт назначения…
Название места прозвучало совсем неразборчиво, и тут же раздалась музыка. Торжественные и печальные звуки мессы поплыли над платформой, чудесные, слышанные когда-то звуки – «Реквием» Моцарта.
Все произошло в одно мгновенье: незнакомка крепко схватила меня за рукав куртки, развернула и с нечеловеческой силой толкнула спиной вперед в смыкающиеся двери ближайшего вагона, на котором все тем же новым и цепким периферическим зрением я успел прочитать «Вагон-салон» и удивиться: какой такой «салон»?
Двери закрылись, и мы очутились в кромешной темноте.
– Где вы? – спросил я и вытянул руку, ощупывая темное немое пространство. – Как вас зовут?
– Лея, – раздалось совсем рядом. – Мое имя Лея.
– А мое… – но маленький пальчик вдруг лег на мои губы.
– Я знаю, знаю. Это я вам ночью звонила.
– Вы?!
– Молчите, нас могут услышать… – испуганно прошептала неожиданная попутчица, и тамбур, где мы стояли, осветился – пневматические двери, отделявшие наше убежище от внутренних помещений «Вагона-салона», разошлись в стороны, и перед нами открылся… салон! – ничем иным эта роскошно убранная маленькая зала быть, конечно же, не могла.
Толстый ковер гасил все звуки и придавал любому нашему движению новые непривычные качества – медлительную плавную вкрадчивость, законченность танцевального па.
Стены, забранные в палисандр и обитые тонким китайским шелком, были сплошь увешаны картинами, и среди них я с величайшим волнением увидел «Вид на Толедо» Эль Греко, в юности приводивший меня в трепет своей мрачной красотой, «Даму с горностаем», чудный профиль Симонетты Веспуччи, знаменитую Венеру Перуцци и женский портрет – но чей? кому принадлежало это прекрасное лицо? – исполненный в отчетливой манере Кранаха Старшего.
Пылали золотые жирандоли; согретая их светом, патина старой бронзы оживала, словно некий бессмертный мох после тысячелетнего сна, и трещины на ней складывались в изысканный узор, полный внутреннего движения и смысла; горели золотой чешуей лупоглазые драконы на фарфоре древних ваз, и резная пагода из слоновой кости казалась невесомой… Пахло сандаловым деревом.
Сомнений не было: это был салон, но – странный салон! И делала его странным фреска, написанная на потолке грубыми, однако уверенными и даже резкими мазками. Краски были свежи и казались почти влажными. Фреска изображала берег спокойной реки, поросший невысоким кустарником, охотничий домик, добротно сложенный из серого песчаника, и у его крыльца – крупного чернокожего старика, раскрывшего объятья неизвестному гостю. Белые зубы обнажены в широкой улыбке, но взгляд, устремленный к реке, серьезен и сосредоточен. Взгляд нацелен на серебристую полосу, пересекающую серую поверхность от берега до берега.
Заметный диссонанс в респектабельный стиль Салона вносила также стойка крошечного бара по правую руку от нас: тройка пуфиков-эскимо, телевизор, сверкающий хромом шейкер в окружении разнообразных бутылок, бутылочек, фляг и графинов.
Однако все эти подозрительные несоответствия тотчас отступили на задний план, потому что в дальнем углу Салона ударило живое горячее пламя и осветило камин с низенькой чугунной решеткой и худую фигуру некого господина, облаченного в тесный концертный фрак и с каминными щипцами в бледной маленькой руке.