Страница 14 из 34
Дни потекли очень однообразно.
По условию, я должна была читать два раза, утром, от одиннадцати до двенадцати, польских классиков, и вечером, от семи до девяти — французских. Но утренний час пани Ясницкая обыкновенно просыпала, а вечерние сокращались то из-за обеда, то из-за ужина. Делать мне было почти нечего. Я скоро привыкла ко всем странностям моей пани. Она тоже перестала на меня смотреть, как на чужую.
Однажды она повела меня показывать зал, где висели портреты ее семьи и рода. Предки мало меня заинтересовали. Но когда я увидела черноусого старика, ее мужа, молодого гусара с неестественно блестящими глазами, ее сына, и томную красавицу в кружевах, его жену, я поняла многое в темной душе пани Ясницкой. Она мне рассказала очень мало про всех них. Сказала только, что муж убит на войне, а сын и его жена утонули в океане.
В этот же день она мне показала две чудесной работы акварели на фарфоре, изображающие двух девочек пленительной миловидности. Это были младшие ее дочери. Она мне ничего но сказала про них, но по траурным рамкам, окружавшим акварели, и по ее глазам я поняла, что и они не в живых. По-видимому, все эти несчастья обрушились на пани Ясницкую в короткое время.
После этого дня я стала относиться к ней с особенным вниманием и теплотой.
Ужинали мы вместе, внизу, в столовой. Подавал полуглухой старик в нитяных перчатках.
Зная, что пани любит предаваться размышлениям и воспоминаниям в той же столовой, где, конечно, часто проводила она время со своей семьей, я не мешала ей и уходила к себе. Не знаю, что бы я делала без огромной библиотеки, предоставленной в мое распоряжение. Библиотека помещалась внизу, невдали от столовой, и часто, уйдя к себе, я потом опять спускалась вниз переменить книгу.
Один раз — это случилось довольно поздно, часов около двенадцати, пройдя мимо столовой, я увидела в щели свет. Удивившись, что пани сидит так поздно, я через минуту пришла в столбняк: сквозь закрытые двери мне ясно послышались голоса. Я наверно знала, что разговаривать пани не с кем. Слышался ее голос, и еще какие то, похожие на ее. Потом непонятный визг, похожий на детский.
Я в ужасе убежала наверх, не заходя в библиотеку. В скором времени я расслышала шаги пани, возвращавшейся к себе.
Меня серьезно напугала эта история. Со следующего дня я стала более зорко присматриваться ко всему. Я заметила, что посуды ставится на стол гораздо больше, чем для двоих. Я заметила скрытую обоями дверь в столовой. Особенно меня заинтриговала эта дверь.
Задержавшись после завтрака в столовой, я решила ее открыть.
Это не было трудно.
Гораздо труднее было ее закрыть, потому что у меня от страха одеревенели пальцы. Ничего особенного я не увидела. За дверкой я увидела обширный шкаф. В нем стоймя стояли те три похожих на гробы ящика, которые меня напугали еще в Варшаве.
Крышки их были приоткрыты, но мной овладел такой страх, что я ничего не могла разглядеть и отлетела от этой двери, как стрела с тетивы, к противоположной стене. Там я упала в кресло.
Вошел старик-слуга и, подозрительно поглядев на меня, плотно захлопнул дверь шкафа.
Мое спокойствие было потеряно.
Казалось мне, что и пани чем-то взволнована. Последние дни она чаще обычного посылала на почту и ждала чего-то. Акварельных портретов своих дочерей она прямо не выпускала из рук. Достала несколько альбомов с фотографиями и, вместо чтения, мы проводили время в разглядывании этих карточек. Отрывистые восклицания, невольно вырывавшиеся из уст пани, ничего мне не говорили о судьбе всех этих людей, но я очень хорошо изучила лица всех покойных Ясницких, вполне отчетливо представляла себе их рост, походку и фигуры. Не скрою, что мне особенно приятно было думать о сыне пани. При романтической моей мечтательности мне было сладостно думать, что этот красавец умер и что я никогда его не увижу, хотя, может быть, уже люблю.
В ветреные дни я всегда чувствовала тревогу в этой усадьбе. Скрип старых дубов, безнадежное качанье заметно оголившихся верхушек деревьев, целые вихри рыжей, красной и желтой листвы действовали на меня подавляюще.
И в то же время, я не могла оторваться от природы, уйти в свою комнату и забыться. Меня тянуло в парк, к пруду. Мучительны и приятны были мне такие дни, и особенная прелесть была для меня в том, что я одинока, что никогда ни души не встречу в парке.
Пани обыкновенно сидела в своей комнате в такие дни.
Тем более странно было мне встретить ее однажды в парке, на довольно глухой аллее. Как обычно, она вся была закутана в черное, и мне понравилась ее фигура на фоне осеннего пейзажа.
Мы пошли рядом.
Листья шуршали и хрустели под ногами. Мне, в моих тонких туфлях, было немного больно ступать на крупные желуди, сыпавшиеся с дубов.
— Я знаю, вы любите этот парк, — сказала пани.
— Да, — ответила я.
Я привыкла отвечать ей односложно.
— Мне мучительно в нем бывать, — продолжала пани. — Воспоминания связаны с каждым деревом, и тщетно я желаю, чтоб парк совсем зарос, обратился в дебри, в которых бы все спуталось и забылось. Деревья растут, но воспоминания тоже.
Она подняла желудь, задумчиво поглядела на него и опять заговорила:
— Вот и на желудь не могу смотреть. А их каждый год все больше и больше…
Я молчала. Я иногда любила ее слушать.
Она вдруг остановилась и с трудом выговорила:
— Сегодня именины одной из моих девочек. И вот помню день. Лет пять ей было. Такой же день был. Она играла желудями. Поднимала их. Давала мне.
Ее голос надрывался. Я в первый раз увидела слезы на ее глазах. Это с ее стороны было знаком большого доверия и дружбы, что она плакала при мне.
Я прикоснулась к ее руке.
— Я, кажется, плачу? — спросила она.
Я погладила ее тонкие выхоленные пальцы.
— Но сегодня у меня есть некоторое утешение, — сказала она.
Ее лицо преобразилось. Я прислушалась внимательней к ее словам.
— Я надеюсь получить сегодня то, чего давно ждала, чего мне не хватало.
Она высоко подняла голову. Опять, как при первой встрече, меня поразило выражение решимости в губах и подбородке.
— У меня есть еще надежда, — прошептала она.
Она была, как в экстазе. Я где-то видела гравюру, изображающую Екатерину Сиенскую в минуту молитвенного экстаза. Пани Ясницкая показалась мне теперь похожей на эту святую. Такими, должно быть, бывают лица у творящих чудеса.
Не нарушая молчания, мы долго потом гуляли по старому парку. Ветер несколько утихнул, листья шелестели жалобней и примиренней.
Мало-помалу у нас завязался разговор о теософии и магии, о тайных науках. Пани называла имя какого-то средневекового мудреца, который будто бы умел отделять от тела душу и вселять ее, куда угодно.
— Я не верю, — сказала я, как думала, — что душа отделима от тела, это одно целое, неразлучимое.
— Значит, мумии живут, а погребенные в землю умирают? — с неожиданной насмешливостью спросила меня пани.
Я ничего не могла ей ответить, потому что, по правде сказать, меня мало интересовали эти вопросы.
— Вы забываете, — сказала пани наставительно, — что тело человека было сотворено, а душа в него вдунута. И только потому, что тело было сотворено художественно, душа осталась в нем жить. И как только от болезни или старости это тело, это художественное произведение, начинает портиться, душа его покидает. Вы не думали об этом?
— Нет, — сказала я. Про себя я думала: «А твои дети? Разве они не были прекрасны? И разве они не умерли?»
Странной показалась мне эта теория. А пани еще спросила меня:
— Думаете ли вы, что искусство, с древнейших времен до нашего, беспрерывно улучшалось, все усовершенствовалось?
— Конечно, — ответила я.
— Вы еще не знаете, как оно всесильно, — загадочно сказала пани.