Страница 17 из 20
Из подъезда вышла женщина и тихонько свистнула. Высокая худая жгучая блондинка в черном платье, обтягивающем груди. Она остановилась в тени и снова свистнула, глядя на Андреса.
– Простите, что я не виляю хвостом, как воспитанный пес, – сказал Андрес, – но я не люблю, когда мне свистят.
– Пошли, – сказала женщина. – Пошли со мной, красавчик.
Андрес указал ей на группу на углу, на обернувшуюся Стеллу. Репортер уже возвращался с пакетом в руке.
– А, – проговорила женщина, сникая. – Так бы и сказал.
– Что поделаешь. Ты всегда тут?
– Иногда. Можешь найти меня в час в «Афмуне».
– Заметано, – сказал Андрес и помахал ей рукой на прощание. Он видел, как она снова отступила в глубину подъезда, как сразу стали темными ее волосы. «Кто его знает, – подумал он. – Может, лучше напиться с этой бедняжкой, чем…»
– Винцо первосортное! – кричал репортер. – Пришла пора для эутрапелии, старик, час ночи. Andiamo a fare una festicciola[38] на площади Колумба, и пусть полиция questa sera[39] будет слепа и нема.
– Андрес! – крикнула Стелла, глядя, как он медленно подходит к ним, опустив руки в карманы. – Одинокий крысеныш, иди сюда, к своей кошечке.
– Кисеныш, – сказал Андрес, – ты – ангел, удерживающий меня от искушений.
– Ах так, значит, правда, – сказала Стелла. – Кларе показалось, что ты разговариваешь с… – Она вдруг замолчала, смутившись. «Зря я помянула Клару», – подумала она, но мысли этой не высказала, потому что
Андрес, котенок,
блондинка, винцо и festicciola[40], проститутка, голос Клары,
голос такой, будто она сердится, однако глупый, котенок,
котик-обормотик, все-таки я —
имею ПРАВО,
руки, такие тонкие,
он никогда,
а как он пахнет, какой он жаркий
в любви, о, какое блаженство.
– Чмок, – сказал Андрес, наклоняясь к ней всем телом (как наклоняются, когда руки – в карманах, наклоняются словно на шарнирах), и звонко чмокнул ее в волосы. «Кларе показалось… – подумал он, испытывая смущение и счастье. – Она видела, что я разговаривал с этой женщиной». Клара шла и слушала тишину, наполнявшую все ее существо, этот бархат, что трепещет на самом дне ушей; слушала, как ночь в ее теле сопротивлялась вторжению улицы с ее шумами и огнями. Рядом с ней разговаривали, слова проходили сквозь ее волосы, сквозь уши, сквозь кожу. «Deep river, – подумала она, – my soul is the Jordan»[41]. И приходили нелепые желания – остаться одной, оказаться в объятиях Хуана, слушать Мариан Андерсон, читать о приключениях Пуаро, статью Сесара Бруто, выпить воды с лимоном, увидеть прекрасный сон, какие снятся рано утром, когда внутренним взором видишь, что уже шесть часов, но так сладко потянуться, вытянуть ноги, прижаться к теплой, плотной спине и позволить себе снова опуститься в глубину и —
хищный стервятник,
зато – кольцо и жестокая принцесса,
а потом – водоворот, да, баллада —
– Ты грустная, – сказал Андрес.
Они шли по проспекту Колумба, и клочья тумана то и дело окутывали их, а мимо проходили люди и машины, такие им чужие и чуждые.
– Нет, просто ночь существует для того, чтобы думать, – ответила она чуть насмешливо.
– В таком случае прошу прощения, – сказал Андрес. Она коснулась кончиком пальца его руки.
– Я не тебя имела в виду. Говори, ты же знаешь, что…
– Да, да. Но это еще не значит…
– Что не значит?
– Что ты на самом деле хочешь, чтобы я говорил.
– Не глупи. Ах, какой ты обидчивый. Хуан, Андрес на меня обиделся.
– Жаль, – сказал Хуан, догоняя их. – Обиды Андреса благородны, потому что они, как правило, метафизические. Когда сосредоточиваешься на объекте, эффективность падает. Aquila non capit, et cetera[42].
– Отвратительно, – сказала Клара. – Ты относишься ко мне как к мошке.
– Накануне экзамена тебе бы следовало вспомнить, что в устах Гомера это звучало бы почти хвалой. А у Лукиана, дорогая? Я люблю мошек, так грустно видеть, когда они с приходом зимы начинают умирать на оконных стеклах, на занавесках. Мошки – камерная музыка фауны. Ты и на самом деле псиная мошка инвективы. Псиная мошка, потрясающе! – И, сжимая кочан, захохотал как сумасшедший —
(только сумасшедший мог бы так смеяться,
а он не сумасшедший).
А разносчик газет на углу Иполито Иригойена смотрел, смотрел на него и тоже начал смеяться, сперва тихо, словно не желая.
– Псиная мошка! Собачья блоха! – завывал Хуан и сгибался в три погибели от хохота. – Потрясающе!
– Что же с ним будет, когда он хлебнет старого трапиче, – сказал репортер, испытывая неловкость. – Че, перестань, пошли, хватит ребячиться.
Андрес, ушедший на несколько шагов вперед, обернулся. Туман мешал разглядеть их. Он вспомнил мальчонку на Майской площади и жаждущие ритуального зрелища ненасытные лица присутствующих. «Не за тем ли и он пошел туда?» – подумал Андрес. Очень может быть, у него самого белое лицо, как у тех, кто идет следом за ужасом. Он провел ладонью по влажному лицу.
– Пойдемте на прекрасную площадь Христофора, – распоряжался репортер. – Стеллита, вашу руку. Да, это старое вино, трапиче, надо вернуться к простым ритуалам, к эутрапелии.
Высокий призрак вынырнул из тумана спиной к ним, вокруг его ног суетились неясные тени, хлопотливые фигуры, проступил крест. «Еще один стоит спиной ко всему, – подумала Клара. – Еще один созерцает воды ностальгии, бесполезную тропу бегства». Пес обнюхал Кларину юбку и уставился на нее ласково и преданно. Она почесала его щетинистую шею; он был мокрый, как Томас, —
Томас, ее медвежонок,
она оставляла его на улице, под открытым небом,
а утром, когда вставало солнце:
«Клара, Клара, что за девочка! Разве для этого
тебе дарят игрушки!»
Какой ужас, как стыдно, Томас замерз,
Томас намок, бедный мой Томас, промок, бедняжка, всю ночь один, а вокруг домовые и мохнатые совы, прости, прости, Томас, я никогда больше не буду так делать —
– Военное министерство – как будто из картона, – сказала Стелла.
– Тонкое наблюдение, – сказал репортер. И все равно было странно обнаружить, что Андрес так непрост, оказывается, он любит тишину, а это так некстати в Буэнос-Айресе, и немного рисуется, то и дело отставая от других на несколько шагов —
а женщина была блондинкой; вышла из подъезда неожиданно, как в кино, —
или уходит вперед, а потом с видом статуи поджидает остальных. «Он как будто чего-то ждет от меня, – подумала Клара. – Как будто я ему что-то должна».
– А она подошла и положила на ладонь муравья, – рассказывала Стелла репортеру. – Ужасно. Никогда не знаешь, что она натворит. Такая озорница.
– Дети, – сказал репортер, – трагичны.
– Ой, они такие славные!
– Кошмарные, – сказал репортер. – Мерзкие дикари. Вы любите их кожей, ваш нос, ваш язык любят их. Но если вдумаетесь…
– Все мужчины одинаковые, – сказала Стелла. – А потом у них появляется ребенок, и они распускают слюни.
– Я не распущу слюни, даже лежа щекою на животе Гейл Рассел, – сказал репортер. – Че, надо сесть на хорошую скамейку и одурманить себя как следует, созерцая Колумба и звездное коловращение.
– Вы гораздо более чувствительны, чем кажетесь, – сказала Стелла, проявляя интерес. – Насмешничаете, а сами добрый.
– Я просто ангел, – сказал репортер. – А потому не боюсь, что от меня будут дети. Что с тобою, Хуан?
Но Хуан смотрел куда-то вдаль, на деревья, терявшиеся в тумане. Потом достал платок и швырнул его на скамейку —
как Дарио – в море, —
и Клара села, вздохнув с облегчением, справа от нее сел Андрес, и Клара подвинулась, давая место Хуану; Стелла села на самый край, а репортер – между нею и Хуаном. И тогда Андрес поднялся со скамьи, а за ним и Хуан, по-прежнему не отрывая глаз от деревьев.
38
Пойдем кутнем (итал.).
39
В этот вечер (итал.).
40
Вечеринка (итал.).
41
Глубокая река, моя душа – Иордан (англ.).
42
Орел не ловит, и так далее – часть латинского выражения Aquila non capit muscas – Орел не ловит мух.