Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 9

Александр Боровский

Ум, достоинство, сдержанность, интеллект, юмор, точность – это Саша. В его прозе есть свой стиль, есть позиция, есть дыхание жизни. Он так просто пишет о сложном, что тебе кажется, что ты тоже так думал, просто не смог об этом именно так сказать. Он пишет о вечном и таком узнаваемом. Он пишет о любви! Невероятный кайф читать его вслух!

Дима Большой

Черт знает, какие затычки вставляет взрослая жизнь в наши органы чувств. Вроде живешь в том же мире, что и в детстве, но вокруг вырастает кокон, сквозь который, если и проникают запахи этого мира, его прикосновения, его вибрации, то только в виде эха детских ощущений – пахнет осенью, как тогда, земля липкая, как тогда, замерзшие листья хрустят под ногой – все только как тогда. И, похоже, по-другому уже не будет…

У нас не было ни дачи, ни поместья, ни какого-нибудь гулкого особняка – у нас была только квартира в девятиэтажном доме и двор, к нему прилагавшийся. Удивительно, как может простой московский двор стать вселенной для ребенка! И сейчас, глядя на его скромность и обычность, даже не хочется думать, что волшебство детства может вот так же превратить во вселенную и барак, и комнату в коммуналке, и собачью конуру. Куда только девается эта непритязательность… И зачем я теперь стал такой притязательный?

Двор имел свое символическое начало во времени: вскоре после того, как мы въехали в новый дом, на пустыре за один день построили детскую площадку. Целиком деревянная, она состояла из (записывайте): резной горки с громыхающим скатом, резной спортивной обоймы (турник, шведская стенка, качели), страшного резного деда с домиком кормушки в перпендикулярных лапах, не менее страшного резного чебурашки, резных качелей в виде бревна на опоре. И песочницы. Всю эту желтую лакированную роскошь с удивительной для меня, ребенка, серьезностью расставляли и вкапывали взрослые мужики. Мы, дети, еще не знакомые друг с другом, вначале глазели на стройку, а потом – о, радость! – нам велели помогать. И мы что-то держали, что-то тащили… Чувствовать себя полезным – одно из самых дефицитных ощущений для маленького человека.

Так началось мое дворовое детство.

Двор был полон одним только нам известных тайн. Вот неприметная квадратная дверца в стене дома – взрослые проходят мимо, не обращая на нее внимания, но мы знали, что за этой дверцей прячется кран без вентиля. При помощи семейного ключа от велосипеда кран оживал и превращался в источник холодной воды, такой нужный летом, в сезон брызгалок (не домой же бегать их наполнять).

Вот кирпичный забор, у которого в верхнем ряду не хватает одного кирпича – ухватившись в прыжке за эту выемку, можно было взобраться, перелезть и обнаружить на той стороне крашеную крышу железного сарая. А сдвинув ее – она сдвигалась – покинутое голубиное гнездо, в гнезде яйца, а в яйцах (или вы думали, что десятилетнего мальчика может что-то остановить?) довольно противный эмбрион несостоявшегося, как теперь уже понятно, голубиного птенца.

Мы знали, где дворник хранит краску-серебрянку, как попасть на крышу, как украсть шампунь для брызгалки из окна хозяйственного магазина. В новый дом обычно въезжают молодые семьи, так что компания у нас была большая, росшая вместе через начальный, а потом средний школьный возраст.

Дима Большой (в отличие от малопримечательного Димы Маленького) был на самом деле не очень большим, щуплым и белобрысым, но зато самым старшим среди нас. Годам к пятнадцати он стал реже снисходить до игр с мелюзгой, но когда это случалось, наша компания сразу казалась мне значительней. Дима умел рассказывать. В осенних сумерках его ломкий голос уносил нас в сказочную страну взрослых, где пили вино и занимались настоящим сексом с настоящими женщинами-десятиклассницами (подозреваю, что все это он просто выдумывал на радость шпане). Дима Большой знал все анекдоты и похабные стихи, умел смешно показывать пьяных и курил. Были у него в запасе и приличные истории – он мог в деталях описать, как лежал прикованный под маятником с лезвием, – картина, которая оставила в моей фантазии сильное впечатление, и в которой я годы спустя опознал рассказ Эдгара По. Он здорово рисовал, знал правила всех игр, просвещал нас, какие марки машин круче, за какую команду надо болеть, какую группу слушать. Аргумент «Дима Большой сказал, что „Бони М“ – фуфло, а „Чингисхан“ – клево» был решающим в дискуссии о музыке.

Ровно в восемь с восьмого же этажа неизменно слышался зычный крик «Алёёёёшаа, дооомооой!», как две волны с подъемами на «лёёё» и «дооо», и Алеша всегда одинаково вначале пугался, потом, стесняясь, опустив глаза, бормотал «Мне пора» и убегал в свой третий подъезд. Он всегда уходил первым. «Беги скорее, – напутствовал его Дима Большой, – у мамки сиська остынет!» И мы смеялись, сплевывали между зубов, но потом тоже расходились, а Дима – Дима всегда оставался последним.

Паша был младше меня на год, жил в соседнем подъезде, а его папа ездил за границу. Однажды Паша вышел во двор с заморской диковинкой – дротиками. Оперенное шило втыкалось в дерево при любом броске, мы кидали дротики по очереди, сидя, стоя, лежа, из-за спины, на дальность и на точность. Дима Большой, дымя сигареткой, взялся за снаряд, спружинился и зашвырнул его вверх. Дротик взмыл к низким облакам и застрял в стволе тополя на уровне пятого этажа. «Батя меня убьет» – прошелестел Паша. «Тогда твой модный велик чур мой» – цинично ответил Дима.

Дротик можно было разглядеть, но снять его не представлялось возможным, несмотря на то что мы иногда залезали и выше – у нас во дворе росли высокие тополя, – именно этот экземпляр не оброс в нужных местах удобными ветками. И еще долго потом, гуляя или по дороге в школу, я поглядывал на тополиного пленника, с каждым годом чуть дальше отдалявшегося от земли. Я представлял, как он покрывается снегом зимой и сосульками весной, как он ржавеет под дождем… Мне казалось, что когда-нибудь я сниму его. Наверное, он и сейчас торчит из ствола, но, увы, я давно утерял способность разглядеть его. Потом я узнал, что Дима в тот же вечер пришел к Паше домой и взял ответственность за утраченный дротик на себя.

Зимой, когда острый морозный вдох пронзал ноздри до самого мозга, мы играли на утоптанном снегу в хоккей с мячом. И боль от удара плетеным мячиком по коленной чашечке была невыносимой, но короткой. И снятая шапка дымилась паром.

Весной, когда пустой и сухой воздух вдруг за ночь превращается из газа в жидкость, просвеченную лучом, наполненную щебетом, звоном, скрипом отпираемых окон, запахом таяния, хлюпаньем и шмыганьем, – наступало время игры в банки. Когда земля подсыхала, начинались ножички и футбол. Круглый год мы лазили по деревьям, падали с них, ломали руки и ноги, но когда к нам присоединялся Дима Большой, все почему-то кончалось тем, что он рассказывал, а мы слушали.

Он собирался поступать в Иняз, и многие из нас тоже, на удивление родителей, стали рассуждать о прелестях жизни переводчиков. Но так же резко, как он иногда сообщал нам что еще вчера всеми уважаемый Панасоник – это фуфло, а вот Филипс – это клево, так же неожиданно Дима Большой решил поменять жизненную траекторию и пойти в армию, потому что «только армия сделает из тебя настоящего мужика». Уже на излете нашего детства он уходил в военкомат с нарезанными хлебом и колбасой, и по дороге сел к нам на лавочку, покурить напоследок.

А потом детство кончилось совсем, колеса завертелись, зачарованный двор стал отдаляться со страшной скоростью, начались переезды… Когда я снова попал во двор, его было не узнать. Все пустые места заняли машины, даже футбольное поле закатали под стоянку, резная площадка истлела, появились новые заборы, а дети исчезли. У подъезда сидел Дима Большой, совсем уже небольшой, меньше меня. Я ему кивнул, мне показалось, что он пьян. Потом мне рассказали, что он вернулся из армии и начал пить. Шли годы, и каждый раз, когда я оказывался во дворе, его ссутуленная тщедушная фигура всегда была в поле зрения – он куда-то шел, шатаясь, или сидел на наших старых местах.