Страница 6 из 98
— Кто это? — спросил я у матери, когда они приблизились ко мне.
— Беглый раб, — пояснила она. — Метис, сбежавший с одного из северных серебряных рудников. Подошёл сдуру к работавшим в поле крестьянам, попросил еды, а те сдали его солдатам. Хозяева рудников выплачивают награду тому, кто поймает беглеца.
— А почему они бьют его?
На столь глупый вопрос мать даже не стала отвечать. С равным успехом я мог бы спросить её, почему бьют быков, тянущих плуг. Метисы и индейцы — это и есть тягловый скот, им запрещено покидать гасиенды, они принадлежат хозяевам, и их погоняют плетьми, точно так же, как и животных. Правда, королевские законы ограничивают произвол в отношении индейцев, но вот насчёт полукровок там ничего не сказано, а стало быть, никто их и не защищает.
Когда бедолага оказался совсем рядом, я увидел, что лицо его представляет собой то ли сплошную зарубцевавшуюся рану, то ли огромный синяк.
— Это что, клеймо такое? — неуверенно осведомился я.
— Конечно, — ответила Миаха. — Владельцы рудников клеймят своих рабов, а когда такого раба перепродают другому хозяину, тот выжигает новое клеймо. Видимо, этот человек менял хозяев много раз, поэтому и лицо у него такое.
О подобном обычае мне уже рассказывал наш священник. Он объяснял, что, когда первые конкистадоры получали от короны земельные владения вместе с проживающими на этих землях индейцами, многие хозяева стали клеймить своих людей с целью предотвращения побегов.
Подобная практика получила весьма широкое распространение, но в конце концов король запретил использовать её в отношении индейцев, работающих на испанских землевладельцев. Теперь клеймом отмечали лишь рабов и преступников, обречённых на каторжный труд в ужасающих условиях рудников.
Поднявшийся шум выманил из хижин индейцев, которые отреагировали на происходящее злобными выкриками «выродок!», предназначавшимися, похоже, не столько беглому каторжнику, сколько мне. Когда я обернулся на ругань, один из земляков поймал мой взгляд и сплюнул на землю.
Однако стоило моей матери обозвать его идиотом, как он моментально стушевался и спрятался за спины своих приятелей. Жители деревни могли презирать меня как полукровку, но ссориться с моей матушкой желающих находилось мало. С одной стороны, её индейская кровь была такой же чистой, как и у них, с другой — и это гораздо важнее — все знали, что Миаха спит с хозяином гасиенды. При этом на меня, его сына, всем было наплевать, и родному отцу в первую очередь.
Наверное, кому-то это покажется странным, но индейцы носились с sangre puro, чистотой своей крови, чуть ли не так же, как и испанцы. А к метисам относились даже ещё хуже, чем конкистадоры, потому что полукровки вроде меня служили им живым напоминанием о власти чужестранцев, захвативших их земли и творящих насилие над их женщинами. Я же был всего лишь мальчишкой, и окружавшая меня атмосфера всеобщего презрения сокрушала моё сердце.
Когда бегущий человек оказался так близко, что можно было видеть его искажённое мукой лицо, мне вспомнился загнанный олень, которого как-то на моих глазах охотники забили до смерти дубинками. Во всяком случае, взгляд у того несчастного животного был таким же.
Я не знаю, почему взгляд замутнённых страданием глаз беглеца вдруг задержался на мне. Может быть, заметив мою более светлую кожу и несколько иные черты лица, он узнал во мне собрата по несчастью. Но скорее всё дело в том, что я оказался тогда единственным, на чьём лице отразилось потрясение.
— Ni thaca! — крикнул он мне. — Мы тоже люди!
С этими словами он вырвал у меня из рук острогу. Я уж было подумал, что сейчас несчастный использует её как оружие против солдат, своих мучителей, но вместо этого беглый каторжник вонзил остриё себе в живот и навалился на него всем весом. Из его рта и раны, пузырясь, полилась кровь, он упал на бок, корчась на земле.
Мать торопливо увлекла меня в сторону. Солдаты спешились. Один из них пнул умирающего, проклиная его и суля ему ад за то, что он так коварно провёл их, лишив заслуженной награды. Другой, более спокойный и практичный, извлёк меч, резонно указав товарищу, что раз уж они не могут вернуть на рудник беглеца, то на худой конец доставят хозяину голову с клеймом на лице, которую тот сможет выставить на колу, для острастки прочим.
И он рубанул по шее умирающего.
5
Всё своё детство — и младенцем, ползающим по земле, и мальчонкой, играющим в пыли, — я, не будучи ни краснокожим, ни белым, не был привечаем нигде, кроме материнской хижины да маленькой каменной церкви падре Антонио.
Впрочем, в хижине моей матери был привечаем и дон Франсиско. Он приходил каждую субботу после обеда, когда его жена с детьми гостила у подруги на соседней гасиенде.
В это время меня отсылали гулять. Никто из деревенских детей не играл со мной, поэтому я исследовал берега реки, рыбачил и мысленно придумывал себе товарищей по играм. Как-то я вернулся домой, поскольку забыл взять острогу, и услышал странные звуки, доносившиеся из отгороженного занавеской угла, где лежал петат — тюфяк, на котором спала моя матушка. Заглянув за тростниковую занавеску, я увидел Миаху, лежавшую обнажённой на спине. Дон Франсиско стоял над ней на коленях и, громко чмокая, сосал один из её сосков. Меня он не видел, ибо в мою сторону был обращён его волосатый зад, а вот я разглядел его garrancha и cojones, которые раскачивались взад и вперёд, как у быка, собирающегося взобраться на корову.
В испуге я бросился опрометью из хижины и побежал к реке.
Почти всё своё время я проводил с падре Антонио. По правде говоря, он всегда относился ко мне с большим теплом и симпатией, чем Миаха. Нет, она всегда была добра со мной, но вот той любви, той глубокой привязанности, которые были видны в отношении других женщин к своим детям, с её стороны не ощущалось. В глубине души я всегда чувствовал, что смешанная кровь сына заставляла Миаху стыдиться меня перед соплеменниками. Но когда я, разоткровенничавшись, как-то высказал сие предположение священнику, тот сказал, что дело тут вовсе не в этом.
— Миаха как раз гордится тем, что все думают, будто у неё сын от дона Франсиско. Именно тщеславие удерживает её от того, чтобы показывать свою любовь. Похоже, как-то раз эта женщина заглянула в реку, увидела собственное отражение и влюбилась в него.
Мы оба рассмеялись. Я догадался, что падре Антонио сравнил Миаху с тщеславным Нарциссом, про которого рассказывают, будто, залюбовавшись собой, он плюхнулся в пруд и утонул.
Наш добрый священник выучил меня грамоте, едва я начал ходить, а поскольку большая часть великих, заслуживающих прочтения книг написана на латыни и древнегреческом, он научил меня читать на обоих этих языках. Правда, урокам сопутствовали постоянные напоминания о том, чтобы я, упаси господи, не проболтался никому насчёт учения — ни испанцам, ни индейцам. Сами уроки всегда проходили в его комнате, без посторонних. Отец Антонио был сама кротость во всём, кроме моего обучения. Он твёрдо вознамерился, невзирая на мою дурную кровь, сделать из меня учёного и, если в кои-то веки мои успехи не оправдывали его надежд, всерьёз грозился взяться за розгу. Правда, угроз этих, по своей доброте, так ни разу и не исполнил.
Я уж не говорю о том, что для метисов и индейцев обучение вообще было запретным, но даже мало кто из испанцев, если только его не готовили в священники, имел возможность получить хорошее образование. Наш пастырь говорил, что вся грамотность самой доньи Амелии сводилась к умению с грехом пополам нацарапать собственное имя.
Да, священник бескорыстно обучал меня, давал мне возможность, как он выражался, «преодолеть убожество», при этом подвергая себя самого серьёзной опасности. Благодаря отцу Антонио и его книгам я узнал о других мирах. В то время как другие мальчики, едва научившись ходить, отправлялись помогать своим родителям на поля, я сидел в маленькой каморке священника позади церквушки и читал «Одиссею» Гомера и «Энеиду» Вергилия.