Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 101



Мир держится именно на ненависти, каковая, по их убеждению, есть драгоценнейший дар богов. Даже любовь — лишь оборотная сторона ненависти, предшествующей любви и живущей в сердцах влюблённых.

Недаром ритуал скрепления уз, совершаемый амазонками по достижении восьми и двенадцати лет, когда девочки обретают пресловутые триконы, или тройственные узы, непременно включает в себя дикую и непристойную драку, именуемую ими «вольным побоищем». Название справедливо, ибо дерущиеся и впрямь вольны делать всё, что угодно: пинаться, кусаться и даже вырывать глаза. Старшие амазонки, окружив проходящих посвящение, наблюдают за ходом схватки и нещадно охаживают кнутом тех, кого находят недостаточно рьяными бойцами. По глубокому убеждению амазонок, эта ритуальная драка запечатлевается в памяти навеки, и узы, образующиеся в ходе исполнения этого обряда, столь прочны, что ни одна из связанных ими воительниц не разорвёт их до конца своих дней.

Воспитывая меня и Европу, Селена постоянно раздавала нам плюхи и подзатыльники, и то, поверьте мне, были не шутливые, любовные шлепки, но полновесные затрещины — иные запросто сбивали с ног. Так же часто она ласкала нас, причём отец и мать нередко бранили её за неумеренное выражение любви в неподобающие моменты — например, в присутствии жрецов или старейшин. До шести лет мы частенько спали с нею в одной постели.

Щит и уздечка, отданные Селеной при сдаче в плен, вызывали у нас с сестрой величайший восторг. Отец никогда не вывешивал их на виду, как трофеи, ибо относился к Селене с уважением и не желал бесчестить её подобным напоминанием. По правде говоря, он был вовсе не прочь вернуть ей эти символы свободы, однако Селена ни в какую не соглашалась их принять. В результате реликвии хранились на чердаке, над родительской спальней.

Очень скоро мы с Европой научились открывать замок и завели обычай, забравшись на чердак, проводить там дни напролёт. Запах и вид этих предметов повергали нас в восторг и трепет. Нельзя было не изумиться великолепию упряжи, изготовленной из бычьей кожи, с отделкой из янтаря и слоновой кости. На правом ремне красовалось изображение грифона, нападающего на лося, на левом — лунного серпа. Трензель был из чистого золота.

Щит Селены, сработанный из медвежьей кожи, содранной с плеч, где она прочнее всего, проклеенный сухожилиями лося и обтянутый шкурой чёрного леопарда, ощущался в руке словно натянутый на раму звонкий бубен. Он был очень лёгок и в то же время чрезвычайно прочен.

От Селены исходил особенный запах. Матушка обычно не пускала её в хозяйские комнаты, объясняя это тем, что запах её пристаёт к одежде, волосам и даже к самим стенам. «Неужели вы не ощущаете его, дети? О боги, ну и вонища!» Частенько мать под взрывы нашего хохота выгоняла воспитательницу из дома метлой.

Впрочем, сама Селена терпеть не могла дома и входила под крышу лишь по принуждению, испытывая те же чувства, какие цивилизованный человек испытывает, оказавшись в гробнице. Помню, отец, желая сделать ей выговор за какую-то оплошность, призвал Селену в свою комнату и произнёс сердитую тираду. Амазонка никак не отреагировала: похоже, она просто его не слышала. Поначалу отец вышел из себя, но потом сообразил, что дочь вольных степей в четырёх стенах чувствует себя как в гробу и если он хочет добиться от неё отклика, то лучше ему говорить с ней под открытым небом.

Запугивать её было совершенно бесполезно. Мягкость действовала лучше, чем угрозы, однако даже самые щедрые подарки не заставили бы Селену пойти против своей воли.

Скромная и непритязательная во всём, Селена имела единственную слабость: она весьма гордилась своими великолепными волосами, чёрными как смоль и невероятно пышными. Трудно было поверить, что они принадлежат человеку. Мне эта чёрная волна более всего напоминала гриву дикой кобылицы.

Уход за волосами Селена позволяла себе лишь тогда, когда её не мог видеть ни один мужчина. Осуществлялся же он следующим образом. Сперва она делила все волосы пополам вдоль линии, проходящей через макушку, от уха до уха. Передняя половина на время зачёсывалась вперёд, а задняя делилась на четыре пучка, скреплявшиеся четырьмя серебряными зажимами.

Затем все они приподнимались с шеи, скручивались вместе в узел, как это принято у благородных женщин Кирены, и крепились на затылке ремешком из бычьей кожи, именовавшимся «кселла», который оборачивался вокруг головы четыре раза. Замечу, что кселла — это оружие, удавка. Концы ремня были отделаны накладками из лосиного рога с гравировкой в виде боевой секиры Ареса.



После того как задняя часть волос оказывалась прибрана, чёлка тоже зачёсывалась назад и скреплялась в конский хвост, образующий поверх узла нечто вроде волосяного гребня.

Такую причёску носили без головного убора или же покрывали фригийским колпаком из мягкой оленьей кожи. В любом случае она не только весьма эффектна (хотя бы потому, что благодаря ей женщина выглядит на голову выше своего истинного роста), но и служит защитным средством, чем-то вроде смягчающего удары естественного шлема. Самую основательную трёпку, какую когда-либо задавала нам матушка, мы с Европой получили как раз за то, что причесались на амазонский лад.

Каждую осень, в годовщину Великой Афинской битвы, Селена имела обыкновение «одалживать» из оружейной отца дротики, а из его конюшни — коня и исчезать в холмах на срок не менее двух недель.

Когда она пропала впервые, отец разослал людей на её поиски и даже объявил за поимку беглянки награду. Вскоре, однако, сделалось очевидно, что никаким всадникам Селену не догнать — и лучше даже не догонять, потому что мало кому захочется иметь дело с разъярённой амазонкой. Куда разумнее было предоставить Селене поступать по-своему: в конце концов, насытившись дикостью и одиночеством, она добровольно возвращалась к своему служению и в течение года исправно выполняла свои обязанности.

Наша воспитательница, несмотря на то, что мы с Европой изводили её просьбами и мольбами, никогда не рассказывала нам о своих приключениях, разве что иногда пела песни, на первый взгляд казавшиеся нелепыми, но, как мы стали осознавать позднее, исполненные глубокой мудрости.

Со временем эти побеги — их называли у нас в усадьбе «отъездами» — стали восприниматься если не как вполне нормальное явление, то, во всяком случае, как нечто неизбежное. Отец даже подшучивал по этому поводу, спрашивая у Селены, когда она собирается «выпорхнуть из курятника» в нынешнем году, чтобы он мог заранее нанять женщину, которая станет приглядывать за детьми в её отсутствие. Правда, Селена никогда на такие вопросы не отвечала и попросту исчезала в тот момент, когда на неё накатывало.

Местные простолюдины (разумеется, не в лицо, а только за глаза) называли Селену «Безгрудая», ибо, по народному поверью, слово «амазонка» происходило от эллинского «а мазос», то есть «без груди». В действительности это слово есть не что иное, как искажённое киммерийское «оома зиона» — «дочери кобылицы».

То было оскорбительное прозвание: киммерийцы, лишь недавно научившиеся обращаться с лошадьми, стремились унизить тех, у кого оспаривали господство над степными просторами. Амазонки платили им за это презрением, хотя и считали, что родством с лошадьми следует гордиться.

Сами они никогда не называли себя «амазонками», и Селена, да и то неохотно, использовала это слово лишь в разговорах с эллинами, для которых оно являлось единственно известным наименованием её племени.

Амазонские имена она переводила на греческий, например Алкиппа (Могучая Кобылица) или Меланиппа (Вороная Кобылица).

Деревенские парни вожделели Селену, как, впрочем, и всех девушек, а она, со своей стороны, была вовсе не прочь провести время с тем из них, кто был ей по нраву. Но вот тронуть её сердце или хотя бы добиться от неё ласковой улыбки считалось делом невероятно трудным. Оттаивала она, лишь поддавшись чарующему влиянию музыки, если подходящий ухажёр находил подходящую мелодию, однако это зачастую повергало её в меланхолическую грусть, делая ещё более отстранённой и одинокой.