Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 93



— Все эти несчастья связаны с победами Аттилы, унизительными выплатами дани, потерей Карфагена, отданного вандалам, неудачей сицилийского похода, ссорами с Персией и отказом Западной империи прийти нам на помощь. Когда Маркианополь горел в огне, прославленный генерал Флавий Аэций предпочёл отсидеться в Риме, бросив Мёзию на произвол судьбы. Такова цена обещаний Валентиниана, императора Запада!

— Но ущерб от землетрясения был возмещён, — с юношеским оптимизмом возразил я. — И гунны отступили...

— Наша слабость известна гуннам лучше, чем любому другому народу. Вот почему ни вы, ни я не вправе её проявлять. Вы понимаете, о чём я говорю, Ионас?

Я сглотнул слюну и выпрямился.

— Мы представляем нашу страну.

— Верно! Наше преимущество не в силе, а в уме и способности манипулировать другими людьми. Теми, кто проще и глупее нас. Мне говорили, будто Аттила искренне верит в предсказания, астрологию, знамения и магию. Он утверждает, что нашёл огромный меч бога войны. И считает себя неуязвимым, пока кто-либо не убедит его в обратном. Наша задача — постараться доказать ему, что он не всесилен. Но без оружия или иных насильственных методов.

— А как?

— Надо напомнить ему, сколько веков Рим и Новый Рим главенствуют в мире. Перечислить имена вождей разных племён, разбившихся, точно волны, о римские скалы. Это будет нелегко. Я слыхал, что ему известен пророческий сон Ромула, а он может придать варварам новые силы.

— Знаете, я не помню, какой сон увидел Ромул.

Я не мог похвастаться близким знакомством с легендами Запада.

— Да так, языческая чепуха. Однако я подозреваю, что Аттила достаточно умён и может использовать эту легенду в своих целях. А суть её в том, что основатель Рима, Ромул, увидел во сне двенадцать хищных птиц, летающих над городом. Предсказатели давно сошлись во мнении, что каждая птица олицетворяет столетие и что конец Рима настанет вместе с концом последнего из них.

— Двенадцать веков? Но...

— Точно. Если наши историки правильно вычислили дату основания города, то пророчество сулит гибель Риму всего через три года.

К Аттиле направилась странная группа. Максимина я уже описал. Рустиций был скорее моим знакомым, чем близким другом, но искренним и доброжелательным. Он тепло встретил меня, когда мы собрались за городом. Ему было лет тридцать с небольшим, он овдовел во время эпидемии чумы и, подобно мне, относился к этой миссии как к редкой возможности для продвижения по службе. Рустиций попал в плен к гуннам, покинув родную Италию и отправившись торговать, а после освобождения остался у родственника в Константинополе. В школе он делился с нами рассказами о своей жизни на Западе. Разумеется, мы были с ним заодно, более того, я чувствовал себя в долгу перед Рустицием, так что мы сразу решили жить в одной палатке. Хотя он не был лидером по натуре и казался довольно медлительным, его всегда выручали добродушие и хладнокровное отношение к любой возникшей проблеме.

— Не попади я в плен, я бы не узнал гуннский язык. А если бы я не знал гуннский язык, мы бы не познакомились и я бы не попал в это посольство, — рассуждал он. — И кто же, кроме Бога, скажет, что хорошо, а что плохо?

В этом путешествии он станет моим самым близким другом, простым и надёжным.

Другой переводчик был мне незнаком и сразу насторожил меня, но отнюдь не робостью, а самодовольством. Этот льстивый римлянин, Бигилас, был значительно старше нас и ниже ростом. Он с удовольствием заводил беседы на самые разные темы, но не любил слушать других, а его фальшивая искренность напоминала манеры торговцев коврами. Бигилас тоже побывал в плену, затем торговал или, вернее, обменивался дарами с гуннами, а поэтому считал, что достиг каких-то высот, неведомых прочим. Понимал ли он, каково его место в мире? Меня раздражали его постоянные намёки на тайную близость с гуннским вождём Эдеко. Да он и правда разговаривал с ним как со старым другом. Почему гунн терпел подобную фамильярность? Я не знал отчего, но он даже не пытался осадить Бигиласа. Переводчик не обращал на меня особого внимания, разве что давал ненужные советы насчёт того, как мне следует одеваться и что я должен есть. Я решил, что он относится к числу людей, поглощённых собой и вовсе не думающих о других, и со злобным удовлетворением отметил его пристрастие к вину. Видя, с какой жадностью он пьёт, я заключил, что этот человек доставит нам немало хлопот.

Гунны, с которыми я наконец познакомился, держались весьма заносчиво. Они ясно дали понять, что в их мире ценность любого человека определяется его умением воевать, а гунны владеют этим искусством в десять раз лучше римлян.

Эдеко был горд, неотёсан и задумчив. «За время, которое римляне тратят на то, чтобы навьючить на мула поклажу, кобыла и осёл могли бы произвести на свет нового мула», — пробурчал он в то утро, когда мы тронулись в путь.

Онегез показался мне более цивилизованным и не чуждым городских привычек, что было вполне естественно, учитывая его происхождение, но, несомненно, он выдвинулся лишь ценой предательства, когда предпочёл новый, варварский, мир прежнему, римскому. Захваченный в плен на поле боя, он сразу сдался гуннам. Меня поразил его выбор, но он сказал, что достиг у варваров высокого положения, разбогател и теперь ему нравится жить под открытым небом.

— В империи всё зависит от твоей семьи, её статуса и покровителей, не так ли? А в Хунугури — от способностей и преданности королю. Уж лучше быть свободным там, в долине, чем рабом во дворце.

— Но вы не были рабом.

— А на что я мог рассчитывать? В Риме и Константинополе мы все рабы. К тому же у меня не было богатой родни, а значит, я не дождался бы выкупа. Так что я полагался лишь на себя, на свой ум и способности. В римской армии никто не обращал на меня внимания, а в Хунугури ко мне прислушиваются.

Больше всех меня раздражал молодой гунн — воин, которого звали Скиллой. Он был чуть старше меня и, бесспорно, занимал низшую должность в сравнении с любым из нас, но при этом как будто олицетворял гуннскую гордость. Я заметил его, как только появился на их стоянке за городом. Он сидел у костра, затачивал стрелу и даже не взглянул на меня. Я постарался ограничиться формальным приветствием:



— Добрый день. Я Ионас, секретарь сенатора.

Скилла по-прежнему был занят своей стрелой.

— Мне известно, кто ты такой. Ты слишком молод, чтобы сопровождать седобородого.

— Ты тоже молод и всё же сопровождаешь своего дядю. А меня выбрали, потому что я хорошо пишу и знаю ваш язык.

— Как ты узнал гуннский?

— Мне очень нравятся чужие языки, поэтому Рустиций научил меня вашему.

— Скоро весь мир заговорит на языке людей утренней зари.

Его ответ показался мне дерзким.

— Или мы будем жить как добрые соседи и говорить по-латыни, по-гречески и по-гуннски. Разве не в этом цель нашего посольства?

Скилла посмотрел на древко стрелы.

— И наш язык — это всё, что ты знаешь?

Похоже, в его вопросе содержался некий непонятный мне тайный смысл.

— Я многому учился и, например, неплохо знаком с классической литературой и философией, — осторожно отозвался я.

Гунн на минуту задержал на мне взгляд, а потом вновь принялся затачивать и оперять стрелу, словно я открыл ему больше, чем собирался.

— Но ты не разбираешься в лошадях и оружии.

Его замечание задело меня.

— Я тренировался и владею приёмами рукопашной борьбы, умею обращаться с животными, но это далеко не всё, что я знаю. Я увлекаюсь музыкой и поэзией.

— Для войны всё это не годится.

— Но высоко ценится в любви.

Я мог поручиться, что он занимался любовью в характерном для гуннов стиле — быстро, жадно и с грубой небрежностью. Так они совокуплялись и так привыкли есть: набивая рот, а затем отрыгивая пищу.

— Наверное, гунны слышали о любви?

— Гунны слышали о женщинах, римлянин, и у меня есть женщина. Так что я как-нибудь обойдусь без музыки и поэзии.