Страница 6 из 24
– Бессребреник, что ль?! – какая-то то ли насторожённость, то ли подозрительность недоверчивой ноткой проскользнула в тоне его голоса – фальшивой.
Уже учёный, я ему в ответ: ежели, дескать, в самом деле неудобно, ежели так уж неймётся отплатить, что ж – извольте доставить удовольствие какой-нибудь презанимательной историей. И будем квиты.
А он в ответ, вроде как торгуясь по врождённой привычке, – не без того, надо полагать, чтобы набить себе цену:
– Не в моих, конечно, правилах трепаться, но долг платежом красен. Не отходя, как люди говорят, от кассы.
«Малая величина, – подумалось, – единичка третьего разряда, если в копеечках считать, а во всём внешнем апломба, по меньшей мере, на мильон терзаний».
– Весь мой многовековой опыт, начиная с XIII столетия, говорит за то, что человек неизменно разворачивается лицом ко мне, к рублю, а ко всему прочему – чем придётся.
Я терпел, я молчал, едва сдерживаясь, чтобы не выказать досаду: «Гонорок-то надо бы держать в рамках нынешнего достоинства, а не к этимологии да генеалогии взывать. Свидетели в таком деле отнюдь не надёжные». Только и обмолвился вслух:
– Так ведь чёрт-те знает до чего можно договориться!
– Ну-ну, любопытно. Возражайте, не стесняйтесь, – сам раззадорившись, рублишко вроде как подначивал.
– Во-первых, начать надо с того… – сказал я и замялся, подозревая подвох.
– Смелее, смелее, – рубль зарделся, должно быть, в предвкушении. – Ну же, я слушаю.
– Человечество создало бесценную культуру…
Раздался хлопок, как если бы кто шлёпнул с размаху ладошкой по коленке.
– Я так и знал! – И рублишко расхохотался: – Ха-ха-ха! Дальше – и во-вторых, и в-третьих – можно не продолжать. Человечество, как вы изволили назвать стадо разумных, действительно создало много ценного, в том числе и культуру, и вашего покорного слугу в том же числе…
– Не надо передёргивать! Я сказал: бесценного, то есть не имеющего цены.
– Хм, и какова же, на ваш взгляд, стоимость этого бесценного? Или стоимости тоже, скажете, нет, да?
– Почему нет? Какая-то стоимость, наверное, должна быть… – сбитый с толку его незатейливым каламбуром, я стушевался и с трудом подбирал правильные слова.
– Стоимость, значит, есть, а цены – нет, так что ли? – И громогласно: – Ха!!! Какая чушь собачья?!
И для пущего уничижения оппонента в лёгкой, на первый взгляд, пикировке негодный рублишко не преминул перевернуться вверх тормашками, тем самым, может статься, выказывая свой фунт презрения. Мне даже показалось, что едва не сдуло его со стола сквозняком, и я прихлопнул его ладошкой. Прижал – и отпустил.
– Ну нельзя же так – буквально! – понимать сказанное, – попытался было спасти я своё лицо.
Но он уже вошёл в азарт – и изливался желчью:
– А как? Научите.
Охота спорить, что-либо доказывать, в чём-то разубеждать вмиг улетучилась. Я почувствовал скуку и опустошённость. На том, пожалуй, наше мимолётное знакомство благополучно и закончилось бы, да хитрец вовремя уловил перемену в настроении и этак вкрадчиво, елейно зашелестел, примирительно шевеля уголками.
– Только чур не обижаться! Вам это не пристало: согласитесь, каждый человек чего-то да стоит. Но каждый цену себе набивает сам, как может, как умеет. Люди обрели свою стоимость и себя оценили, сделав себя средой моего обитания. Вы подчинили себя всевозможным уложениям и условностям – законам. А суть закон что? Да всё тот же прейскурант цен. Dura lex, sed lex, – закон на то и закон, чтобы ему следовать. Каждому деянию – своя цена. А я, так сказать, мера, если вам так благозвучнее – мыслительная категория, всеобщая условность. Вы – да сколько душе угодно! – можете сажени да пяди заменять метрами и сантиметрами, а на расстояние, на пространство вам всё равно не покуситься. Хоть секунды, хоть минуты декретом отменяйте – время останется быть временем. Без чего угодно, но без мерила, без всеобщей условности, без цены наконец, никак не обойтись. Ни-ни! А мера, которую человечество выдумало всему разумному, эта мера – я!
– Странный, однако ж, разговор, – с сожалением вымолвил я. – Что-то циничное во всём этом…
– К циникам, – не замедлил парировать негодный рублишко, – я не имею ни малейшего отношения, а вот к ценникам, это уж точно, самое что ни на есть непосредственное.
Он поиграл всеми возможными цветами своей скупой рублёвой радуги и как ни в чём не бывало ровным, спокойным голосом, не забывая лебезить, заговорил:
– Ради всего святого, я умоляю вас: не принимайте на свой личный счёт, особенно того именно, чего я и помыслить не думал. Я вам так обязан, так обязан. Даже не знаю, какой монетой отплатить. Впрочем…
Я вздохнул, теряясь в догадках, к чему он клонит, а он мне.
– Кстати сказать, вы, верно, слышали, кто такой Каин?
– Каин?! – удивился я столь неожиданному скачку в направлении его мысли.
– Да-да, Каин. Я не оговорился. Старший сын Адама. Он убил Авеля, брата своего родного.
– Ну конечно же, убил – и что с того!
– Ровным счётом – ничего. Ибо я, понятно, не о библейском, я о Ваньке Каине – о крестьянском сыне Иване Осипове речь веду.
Я пожал плечами: при чём здесь крестьянский сын?
Вдруг рублишко точно преобразился: погрузнел, глянцем взыграли серо-жёлтые тона – то ли золотистым, то ли серебристым оттенком, а с этим в его речи напевно зазвенел благородный металл.
***
Темна ноченька, узка кривая улочка, да вот беда-разбеда такая: все стёжки-дорожки ведут прямёхонько к будке сторожевой – не обогнуть её стороной, не прошмыгнуть мышкой серой мимо стражи. Священник в рясе да дьячок в полукафтане спешат о сею позднюю пору к умирающему. А куда ж ещё средь улиц безлюдных в ночь глухую – неурочный час, как не к смертному одру отпустить грехи грешнику не покаявшемуся?!
– Ба-атюшка! А-а, батюшка?! – окликает их стражник. – Куда путь-то держите?
– О Господи, сын мой, сохрани и помилуй, свят-свят-свят. Всемогущий наш к ответу призывает душу грешную. Отче, да святится имя твое, во веки веков, аминь, – бормочут себе под нос.
– А ба-альшой ли грешник-то, а?! – зубоскалит сторожевой.
– Прости ты, Господи, душу заблудшую. Не по злому умыслу – скуки ради грехи творящу…
Себя и стражников крестом осеняют, поклоны кладут на кресты на маковках куполов, лепечут слова невнятные и важно семенят себе поволе – торной дорожкой к Каменному мосту. А под сим мостом – всё сброд московский: воровской и бесприютный люд, разбойники зело удалые.
Не принизили, – призрели под тем Каменным мостом Ваньку Каина да дружка его закадычного Камчатку, ибо есть чем похвалиться на миру: ловко вскрыл Ванька сундук купца Филатьева – хозяина, прислуживал коему сызмальства, с тринадцати лет. Деньги выкрал, а на ворота купеческого дома записку прикрепил: «Пей воду, как гусь, ешь хлеб, как свинья, а работай на тебя чёрт, а не я». Обрыдло, видать, да и накипело. Засим с дружком Камчаткой прокрались в попова дом, что по соседству, стащили рясу да полукафтан и, ряженные в платья с чужого плеча, айда через всю Москву, мимо стражи, вдоль глухих заборов, за которыми, аки звери лютые, псы клыкастые рычат. Эки бесшабашны головы! Воли, видать, вольной душа запросила.
Ладно вышло, а пуще того, теперь есть на что погулять-покутить в питейном заведении да дружков новых угостить-попотчевать. Ну а похмелье – так кто ж о нём всерьёз поминает, поднося добрую чарку ко рту?!
Не долго, однако, бавиться довелось. На другой день Ваньку Каина, хмельного ещё, не просохшего, выследили купцовы люди, схватили, повязали – на двор хозяйский приволокли. Хозяин, вестимо, барин. По веленью, стало быть, татя цепью железною накрепко приковали к столбу, не то что не сбежишь – не шелохнёшься: в двух саженях, на цепи свободной, свирепый медведь.
Не миновать кнута. За дела за воровские барин не милует – запорют Ваньку до полусмерти. Да что кнут?! Запорют да в колодезь, каменный, бездонный, подыхать сбросят. О смерти быстрой взмолишься – не допросишься. Али, может статься, медведю, лютому да голодному, живьём скормят, засим останки в колодезь сбросят. Ох, тоскливо! Ох, муторно! Кишки так и сводит от трепетной дрожи.