Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 20



Для демократических стран это были очень плохие вести. Но нет худа без добра. Они означали, что больше нет причин для другого опасения западных союзников, боявшихся того, что большевики подорвут готовность западного населения сражаться. Брест-Литовск показал со всей ясностью, почему демократии должны были продолжать борьбу – чтобы не оказаться жертвой такого мирного договора. Британский интеллектуал, социалистка Беатрис Уэбб через несколько дней после того, как были объявлены условия русской капитуляции, написала в своем дневнике: «Толстовцы [т. е. пацифисты] будут и дальше слепо и фанатично отстаивать мир любой ценой. Но люди, которые верят в демократическое равенство между людьми и расами, будут все больше за то, чтобы продолжать войну» [Webb, 1952, р. 115–116]. В тот день, когда в августе 1914 г. эта война была объявлена, Уэбб в своем дневнике призналась: «Самым лучшим исходом стало бы, если бы каждая страна потерпела полное поражение и ни одна не вышла бы победительницей. Это могло бы всех нас образумить» [Ibid., р. 26]. Чуть меньше, чем через четыре года, мир без победы стал роскошью, которую демократия больше не могла себе позволить.

Перспектива катастрофы дала демократическим странам новое чувство цели, которое помогло пренебречь некоторыми различиями, существовавшими между ними. Вильсон ускорил отправку американских войск и на время отложил свои мирные планы. Русская катастрофа прояснила, что именно стояло на кону. Однако за эту ясность пришлось заплатить определенную цену. Более тонкие различия были потеряны. Больше не было возможности проводить различие между краткосрочными целями демократии и ее долгосрочными перспективами. Выбирать между ними теперь не имело никакого смысла: если демократия не сможет продержаться ближайшее время, ее долгосрочные перспективы будут иметь чисто теоретическое значение. Кроме того, все сложнее было фиксировать еще одно различие – между поведением демократий и их врагов, различие, на важности которого настаивал Ллойд Джордж. Это была тотальная война, в которой надо было добиться окончательной победы, а потому провести различие между участниками войны было сложно. Демократия все больше выглядела автократией, а, возможно, все было наоборот. Союзники и Центральные державы подражали друг другу, применяя цензуру, пропаганду и массовую мобилизацию населения.

Война стала состязанием не только между военными машинами, но и между машинами пиара. В значительной части борьба шла за то, чтобы убедить гражданских исполнить свой долг и приобрести военные облигации. В начале 1918 г. немцы выпустили восьмую серию облигаций, необходимую для финансирования военного наступления, которое, как заявил немецкому народу Людендорф, принесет им окончательную победу. Успешность военных займов, по словам Людендорфа, «докажет нашу волю к власти, которая является истоком всего». Американское казначейство ответило большой рекламной кампанией, убеждая американских граждан профинансировать войну, отдав на нее все возможные средства, что стало прелюдией к распродаже третьего выпуска «облигаций свободы» в апреле 1918 г. Комиссия по общественной информации (Committee on Public Information, CPI) (недавно созданное подразделение американского правительства, ведавшее пропагандой) цитировала в своих обращениях к американскому народу слова Людендорфа, заявляя, что нужно «доказать нашу волю к власти… Неудача с одним-единственным выпуском государственных облигацией для Америки станет хуже катастрофы на поле битвы» (цит. по: [Macdonald, 2003, р. 404]). Рекламщики из CPI лезли из кожи вон, всеми силами подчеркивая, что демократия должна быть такой же суровой, как и автократия, если она желает разгромить последнюю. «Я – Общественное Мнение, – было написано на одном плакате с рекламой облигаций свободы. – Все меня боятся! Если у вас есть деньги, чтобы купить, но вы не покупаете, я сделаю так, что вам здесь будут не рады». Это как раз и была тирания большинства в стиле Токвиля, привлеченная государственными пропагандистами, для того чтобы большинство делало то, что ему говорят.

Такое сплавление двух конкурентных политических систем было замечено и с той, и с другой стороны. Рэндольф Борн, самый красноречивый критик Вильсона из числа американских левых, сетовал на то, что американская демократия германизировалась. К 1918 г. дядя Сэм стал еще одной версией идеализированного Vaterland. «Люди, участвующие в войне, – писал Борн, – снова стали в самом что ни на есть буквальном смысле послушными, почтительными, доверчивыми детьми, переполняемыми наивной верой в величайшую мудрость и всесилие взрослого, который о них позаботится» [Bourne, 1992, р. 364]. Это, по его мнению, была уже не демократия. Это был паллиатив, созданный для того, чтобы люди молчали, пока кто-то другой решает за них их судьбы.

В то же время в Германии романист Томас Манн жаловался на то, что немецкое государство американизируется. Оно превращалось в еще один массовый политический режим, со всеми прилагающимися к нему хитростями и глупостями. «Только массовая политика, демократическая политика, – писал Манн в начале 1918 г., – т. е. политика, которой мало дела до высокой интеллектуальной жизни нации, возможна сегодня, – вот что поняло правительство немецкого Рейха за время войны» [Ma



Поворот на 180 градусов

Одну вещь Манн считал невозможной – что Германия может действительно проиграть эту войну. Демократия в конечном счете должна одержать победу, но не на поле битвы. Как и для многих немецких националистов, на начало 1918 г. худшим сценарием для Манна был бы какой-нибудь мирный договор, сварганенный на основе дурацких 14 пунктов Вильсона. После капитуляции России возможность военного поражения стала немыслимой. Она казалось как никогда далекой, и 21 марта Людендорф начал весеннее наступление. Впервые за всю войну у Центральных держав на западном фронте было больше дивизий, чем у союзников. Эта концентрация сил позволила немецкой армии прорвать британские и французские линии. Союзники несли серьезные потери в боях, которые были кровавыми даже по меркам этого ужасного конфликта. Несколько недель ситуация оставалась настолько отчаянной, что британский фельдмаршал Дуглас Хейг отдал знаменитый приказ: «Стоя спиной к стене и веря в праведность нашего дела, каждый из нас должен драться до последнего». Культ всезнающего Людендорфа вырос еще больше. Издание «The New Republic» сказало о нем: «Никогда с самого начала войны немцы не казались такими сверхчеловеками, как в этот момент» (1918. April 27).

Однако в марте и апреле немецкому наступлению был поставлен заслон. Правда, это был еще не конец. В мае немцами было начато новое наступление, и вскоре они подошли к Парижу. Парижане бежали из своего города, а в Лондоне распространялись слухи о заговоре и паранойя. Пораженчество, казалось, витало в воздухе, и вину за него спешили возложить на анархистов и гомосексуалистов. В США серьезно рассматривали возможность отложить промежуточные выборы, назначенные на ноябрь, чего никогда раньше не случалось (даже во время Гражданской войны). Пессимисты начали задаваться вопросом о том, не закончена ли игра. Оптимисты надеялись на то, что союзники продержатся год или больше и тогда, быть может, в 1919 г. или, скорее, в 1920-м они переломят ход событий, когда свое слово смогут сказать американские людские и материальные ресурсы.