Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 83



– Я это съел, – сказал я.

– Прошу прощения?

О. говорит, что помнит только одно (sic): как сказал что-то язвительное и почувствовал, как подкрадывается спазм в спине. Наверное, так он ощутил, по его же словам, надвигающийся чудовищный переполох. Маман отказывалась даже спускаться в подвал, когда там было сыро. Брат помнит, как я перестал рыдать и просто стоял, ростом и формой напоминая пожарный гидрант, в красной пижаме-комбинезоне, держал в руке плесень с серьезным лицом, словно протягивал отчет по аудиту. О. говорит, в этой точке его память раздваивается – возможно, из-за переполоха. В первой версии Маман заложила широкий истерический круг по всему двору и закричала:

– Господи!

– Помогите! Мой сын это съел! – вопила она во второй и более подробной версии воспоминания Орина, снова и снова, держа пятнистый клочок плесени над головой в горсти, бегая внутри прямоугольника огорода, пока брат удивлялся первому в своей жизни случаю взрослой истерики. В окнах и над заборами появились головы соседей. О. помнит, как я побежал за мамой, но споткнулся о веревку, натянутую вокруг огорода, упал, испачкался, разревелся.

– Господи! Помогите! Мой сын это съел! Помогите! – продолжала вопить она, бегая точно по границе огородного прямоугольника; и мой брат Орин помнит, что, даже несмотря на истерику, ее траектория была ровной, следы – по-индейски прямыми, повороты внутри веревочной идеограммы – по-армейски четкими, и что все это время она кричала «Мой сын это съел! Помогите!» и дважды пробежала мимо меня. На этом воспоминание Орина обрывается.

– Мои вступительные работы не куплены, – говорю я им, обращаясь в темноту красной пещеры, которая открывается перед закрытыми глазами. – Я не просто мальчик, который играет в теннис. У меня запутанная история. У меня есть опыт и чувства. Я глубокий человек.

– Я много читаю, – говорю я. – Учусь и читаю. Готов поспорить, что прочитал все, что прочли вы. Можете мне поверить. Я проглатываю целые библиотеки. Я зачитываю книги до дыр. Я загоняю дисководы до смерти. Я могу сесть в такси и сказать: «В библиотеку, и поднажми!» И уж точно мои инстинкты синтаксиса и механики предложений гораздо острее ваших, при всем уважении.

Но я выхожу за рамки механики. Я не машина. Я чувствую и верю. У меня есть своя точка зрения. Иногда весьма интересная. Если бы вы мне позволили, я бы говорил без умолку. Давайте поговорим о чем угодно. Я думаю, влияние Кьеркегора на творчество Камю недооценивают. Я думаю, Денеш Габор вполне мог быть Антихристом. Я верю, что Гоббс – лишь отражение Руссо в темном зеркале. Я, как и Гегель, верю, что трансцендентность – это поглощение. Я могу заговорить вас до умопомрачения, – продолжаю я. – Я не просто дрессированный creatus, выведенный ради одной функции.

Я открываю глаза:

– Пожалуйста, не думайте, что мне все равно.

Я осматриваюсь. На меня глядят с ужасом. Я поднимаюсь со стула. Вижу отвисшие челюсти, вскинутые брови на дрожащих лбах, бледные как полотно щеки. Стул уходит из-под меня.

– Матерь божья, – говорит Литературная кафедра.

– Со мной все в порядке, – говорю я им стоя. Судя по выражению желтого декана, с моей стороны ему в лицо дует штормовой ветер. Лицо Научной части как будто состарилось за секунду. Восемь глаз стали пустыми дисками при виде того, что перед ними предстало.

– Господь всемогущий, – шепчет Спортивная часть.

– Пожалуйста, не беспокойтесь, – говорю я. – Я все объясню, – непринужденно машу рукой.

Мне заламывает руки сзади Литературная кафедра и валит на пол, давит всем своим весом. Я чувствую вкус паркета.

– Что случилось?

– Ничего не случилось, – говорю я.

– Все хорошо! Я здесь! – кричит мне прямо в ухо Литературная кафедра.

– Позовите на помощь! – вопит декан.

Меня вжали лбом в паркет – я и не думал, что он такой холодный. Я обездвижен. Стараюсь казаться обмякшим и не оказывающим сопротивления. Лицо расплющено об пол; из-за тяжести Литкафедры мне трудно дышать.

– Просто выслушайте, – говорю я очень медленно и неразборчиво из-за пола.

– Что, во имя господа, это… – пронзительно кричит один из деканов, – …что это за звуки?

Щелчки кнопок на телефонной консоли, топот и разворот каблуков по полу, шелест падающей стопки бумаг.

– Боже!

– На помощь!

Слева, на периферии зрения, открывается основание двери: клин галогенного света из приемной, белые кроссовки и потертые туфли «Нанн Буш».

– Отпустите его! – это Делинт.



– Все нормально, – медленно говорю я в пол. – Я нахожусь здесь. Меня берут под руки и поднимают, побагровевшая Литературная кафедра трясет меня за плечи, чтобы привести, как он считает, в чувство:

– Приди в себя, сынок!

Делинт виснет на его огромной руке:

– Прекратите!

– Я не то, что вы видите и слышите.

Вдалеке сирены. Неловкий полунельсон. Силуэты в дверях. Молодая латиноамериканка прижала ладонь ко рту, смотрит.

– Я не то, – говорю я.

Как не любить старомодные мужские туалеты: цитрусовый запах дисков-освежителей в длинном фарфоровом писсуаре; кабинки с деревянными дверями, отделенные друг от друга холодным мрамором; тонкие раковины на кривом алфавите обнаженных труб; зеркала над металлическими полочками; за всеми голосами – едва различимая непрерывная капель, раздутая эхом мокрого фарфора и холодного кафельного пола, мозаика на котором вблизи почти похожа на исламский орнамент.

Я вызвал сильный переполох, вокруг все мельтешит. Литературная кафедра, все еще заламывая руки, протащил меня сквозь неплотную толпу клерков, – ему, похоже, кажется, что у меня припадок (он открыл мне рот проверить, не проглотил ли я язык), что я чем-то подавился (я закашлялся от образцового приема Геймлиха), что у меня психоз, и я потерял контроль над собой (серия захватов, цель которых – взять контроль на себя), – пока вокруг суетится Делинт, усмиряя Литературную кафедру, усмиряющего меня, тренер по теннису усмиряет Делинта, а сводный брат моей матери не говорит, а словно бы стреляет комбинациями множественных слогов в трио деканов, которые попеременно ахают, заламывают руки, оттягивают галстуки, грозят пальцами в лицо Ч. Т. и размахивают стопками вступительных документов, в которых сейчас уже, очевидно, нет смысла.

Меня перевернули навзничь на геометрической плитке. Я мирно размышляю над вопросом, почему нам, американцам, туалеты всегда кажутся чем-то вроде изолятора, где люди могут справиться с волнением и восстановить самообладание. Моя голова покоится на коленях у Литературной кафедры, кстати, довольно мягких, мое лицо промокают грязно-коричневыми бумажными полотенцами, протянутыми из толпы, а я смотрю со всей безучастностью, которую только могу изобразить, на оспины от давно зарубцевавшихся угрей на его щеках, которых еще больше в нижней части подбородка. Дядя Чарльз, которому нет равных в метании дерьма, продолжает обстреливать людей канонадами из той же субстанции, стараясь унять окружающих, которых, судя по всему, утихомирить нужно гораздо сильнее меня.

– Он в порядке, – твердит он. – Посмотрите на него, спокоен, как удав, лежит тут, отдыхает.

– Вы не видели, что там случилось, – отвечает сгорбившийся декан сквозь сетку пальцев на лице.

– Он просто переволновался, такое иногда бывает, впечатлительный мальчик…

– Но он издавал такие звуки.

– Неописуемо.

– Как животное.

– Какой-то полуживотный рев.

– И давайте не будем забывать о жестах.

– Вы не думали, что ему нужна помощь, доктор Тэвис?

– Как животное, у которого что-то застряло в глотке.

– У мальчишки проблемы с головой.

– Словно молотком по пачке масла.

– Корчащийся зверь с ножом в глазу.

– И о чем вы вообще думали, зачислить такого…

– И его руки.

– Вы не видели, Тэвис. Его руки…

– Они дергались. Содрогались, тянулись, барабанили. Тряслись, – все ненадолго оглянулись на кого-то вне моего поля зрения, человек явно пытался что-то продемонстрировать.