Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 65

И все же встреча была нужной. Оказалось, что еще до прихода самого Анищенкова в чеховский дом Елена Филипповна побывала у него в городской управе. Надо было разведать, разнюхать, что за человек, чего ждать от него. Как ни была Елена Филипповна насторожена, Анищенков показался ей человеком порядочным. Не очень верилось, что на такой должности может оказаться кто-либо из приличных людей, но сердцу, интуиции не прикажешь — а они говорили свое.

И ведь ничего особенного сказано тогда не было: спросил о Марии Павловне, о самом доме. Тут важны были тон, отношение. И мелочи: принял сразу, попросил секретаря не беспокоить во время разговора, слушал доброжелательно. Что же касается слов, то слишком смелые слова могли только насторожить.

Этот визит предпринимался и еще с одной целью: Мария Павловна боялась, как бы гитлеровцы не превратили музей в проходной двор. Сменяющая друг друга на постое солдатня грозила самому его существованию. Нельзя ли тут как-то схитрить? Анищенков, подумав, согласился, что вполне, по-видимому, можно. План заключался в том, чтобы числить квартиру за майором, который с самого начала в ней поселился, даже после его отъезда на фронт. Так и было сделано. Правда, Елене Филипповне пришлось идти еще и к коменданту, но Анищенков и в этом всячески старался ей помочь.

— А что он сделал практически? Вот вы говорите: не было еды, топлива… Елена Филипповна посмотрела устало и грустно. К ней будто бы вернулась вся неимоверная усталость тех давно прожитых лет.

— Топливо? Привезли немного брикетов. Но, поверьте, тогда не менее важно было и это — почувствовать нравственную поддержку, услышать слова надежды. Да что слова! Просто намекнуть на что-либо такое и то нужна была большая смелость…

— Когда он навестил Марию Павловну?

— Зимой. Это было зимой.

Он приходил к ним незадолго до ареста.

ГЛАВА 15

Не обойтись без банальности: не дай бог дожить до того, что ты не только окружающим, но и себе самому будешь в тягость.

…В комнате было сыро и зябко. Окно выходило на подпирающую откос замшелую слепую кладку. С тех пор, как артель каменщиков в конце прошлого века начала поднимать эти стены и, наконец, накрыла их балками, в комнату ни разу не заглянуло солнце. Сюда не мог попасть даже случайный, отраженный соседскими окнами луч.

В этой комнате по самому ее характеру не могло быть уютно, а тут еще закопченная плита, сероватые, в пятнах стены и печать непоправимой бедности на всем (ситцевая занавеска, рваненькое полотенце, кособокий, вытертый веник).

На этом фоне казались странными старинное потемневшее зеркало, туалетный красного дерева столик на изящных, украшенных резьбой ножках (даже покрытый застарелой пленкой грязи, этот столик выглядел здесь, как грациозная экзотическая лань, испуганно забившаяся в угол), припыленные фотокарточки женщин в широких шляпах, с пышными прическами, мужчин, затянутых в крахмальные воротнички (на паспарту оттиснуто, как это было принято когда-то, имя петербургского, парижского, московского, одесского, симферопольского или еще какого-нибудь фотографа), и особенно писаные маслом портреты из тех, что называли фамильными. Все это казалось странным, но отнюдь не разрушало представления о неуюте и бедности, а как бы подчеркивало его.

Постель тоже была бедна. Под тулупом лежало что- то маленькое. Зашевелилось, и появилась седая старушечья голова. Присмотревшись, я увидел, что черты лица мелковаты, но есть в них то, что некогда считалось породой.

Мои попытки установить контакт, объяснить цель и причину прихода не сразу вызвали ответное движение. Старая женщина была относительно любезна, потом у нее пробудился некоторый интерес, но ни на йоту симпатии ко мне. А я рассчитывал на понимание и симпатию. Знал, что разговор предстоит трудным, и, как мог, старался смягчить эти трудности.

…Трофимова и его жену она не знает. Нет, и не слышала ничего о них.

Анищенков?..

Вот тут она совершенно неожиданно взорвалась. Заклокотал гнев, страшный, как это ни удивительно, своим бессилием. Страшный еще и потому, что чреват был сердечным приступом.



…Анищенков — отвратительный человек. Карьерист. Был заместителем у первого ялтинского бургомистра доктора Василевского и охотно взял на себя обязанности городского головы. У Анищенкова старые счеты с Советской властью. Здесь она, по-моему, стала заговариваться: у него-де большевики забрали библиотеку…

— Помилуйте, — начал было я, — он же в революцию был ребенком… Но тут выяснилось, что библиотеку отобрали у ее матери.

— Алеша Анищенков был чудный мальчик, но отец — бр-р-р… Чего стоит хотя бы то, что он пожаловался в полицию на человека, которого из-за этого водили по городу, привязывали и били… Я не стал спорить — переубеждать собеседников, навязывать им что-то свое не входит в мои задачи. Я только спросил:

— А что сделал этот человек? И тут она споткнулась. Посмотрела на меня зорко, проницательно, заподозрила (или поняла?), что спрошено неспроста, и словно бы споткнулась. Вспомнила? По-видимому, да. Мы говорили еще о многом, в какой-то момент старуха вспомнила о своем дедушке — она не говорила «дед» или «мать», но только «дедушка» и «мама»… Я сперва не понял: о ком она? Что за дедушка?

— А вы оглянитесь — вот он на стенке.

Я оглянулся и узнал. С изумлением узнал. Громкое в наших краях имя. Ученый, инженер, общественный деятель. Крым обязан ему очень многим.

Она растопилась, когда увидела, что имя ее деда для меня — еще молодого в ее представлении человека — что-то значит. Поговорили о нем.

Эта старая женщина — последний, судя по всему, отпрыск некогда славного семейства.

Тогда я и подумал это: не дай бог…

Ее ожесточенность нетрудно понять. Послевоенная жизнь сложилась жестоко. Когда она говорила об этом, и в словах и в голосе появилось что-то особое. Я так и не смог понять: умышленная ли это грубоватость или невольная дань пережитому…

Рядом сидела Клара Шмаевна Полотняненко — это она привела меня сюда, к одной из своих спасительниц.

Она далека от того, чтобы осуждать что-либо («Ах, не нашего это ума дело!»), зная, что старуха больна, она просто захватила с собой сладкий сырок, бутылку простокваши, булочку и масло… Похоже, ее, как и меня, потряс взрыв этой неистовой элоквенции. Однако неожиданным он был все-таки только для меня. В живых, темных глазах Клары Шмаевны были горесть, сожаление, а когда она поворачивалась ко мне, взгляд становился извиняющимся. Сама она давно поняла, что люди не бывают черными или белыми — они полосатенькие. Все дело в том, что стало у них полосами, а что главным — черное или белое…

А мне что только не приходило в голову! Мелькала даже бредовая как будто мысль: старуха не может простить своему бывшему начальнику, что смерть избавила его от других испытаний. А что! Останься Анищенков жив, и ему, чего доброго, пришлось бы совершить поездку на север.

Действительность, впрочем, оказалась изобретательней бреда. Но чтобы рассказать все по порядку, я начну со слов, которые бывало нередко с грустью повторяла моя мама: «маленыи дітки — маленыи клоштки» (маленькие дети — маленькие хлопоты…) Из этого с неизбежностью следовало: чем старше дети становятся, тем больше из-за них хлопот. Теперь я и сам это хорошо понимаю.

Старуха не всегда, естественно, была старухой, и не всегда была так одинока. У нее была единственная сестра, а у той — единственный сын, которого обе они горячо любили. Мальчик запомнился знавшим его как «маменькин сынок». Нет, я не вкладываю в это ничего плохого — просто констатирую факт. Он всегда ходил с мамой по городу, нежно взяв ее об руку, — в довоенное, теперь уже такое далекое время это выглядело непривычно, потому, наверное, и запомнилось.

И потом Ялта ведь, в сущности, крохотный город, где все знают друг о друге почти всё. До войны, когда население было более стабильным, когда жили больше в коммунальных квартирах с общими кухнями, а то и верандами, когда двор был настоящим форумом, это особенно чувствовалось. Каждый в своей среде был на виду.