Страница 4 из 13
– Теперь – в самый раз. Переходим, лейтенант, на следующий.
Владлен незаметно для себя перестал бычиться на вальяжность Иванова в обращении; «прокручивая» только что проделанный путь, он все более и более проникался уважением к этому на вид нахалистому бойцу.
«И колеса, должно, не попусту спускал, – думал лейтенант Богусловский, старательно работая насосом. – Мастер своего дела».
– Сомневаешься небось, для чего на скаты, почитай, посадил, а теперь до предела накачиваем? – будто уловил мысли Владлена Иванов. – Ну-ну, не гляди так. Все спрашивали. Это ты чего-то дичишься. Так вот: не знаю в точности – для чего. Отец научил. Сказывал, снег цепляет лучше, когда мягче колесо. И по грязи тоже лучше. Семейный опыт, можно сказать. – И поднял палец, замерев. Потом кивнул: – Точно, летят. Застрянь мы с тобой на поле, крышка бы нам была. Как пить дать – крышка. Для фашиста машина – ох какая цель!..
Вскоре и Владлен услышал гул летящих самолетов. Знал он его, этот наплывающий гул. В училище приучали к нему. Робел поначалу от его враждебной необычности, но потом попривык, а вот теперь вновь почувствовал себя неуютно. Поежился невольно. И тут же – колкость. А может, заботливость? Своеобразная. Как знать!
– Не дрейфь, лейтенант. В сторонке мы. Шальная может шарахнуть, это верно. Только не будет ничего: везучий я. А если воевать торопишься, то, скажу тебе, зря вовсе. До отвала насытишься. Часом раньше – часом позже… Так что – не дрейфь.
Делает вид Владлен, будто не понял, что последними словами подсластил шофер горечь насмешки. А что делать, если и впрямь съежилась, леденея, душа?
А гул приближается. Грозно давит к земле. Едва ноги держат.
Вздрогнул Владлен от близкого выстрела восьмидесятипятки, еще вздрогнул, еще и, себе на удивление, почувствовал, как расправляются плечи, а взгляд не тревожно выискивает, посыпятся или нет с неба бомбы, а жадно ждет удара снаряда в фашистский самолет.
Увы, белые розы разрывов пятнали небо то выше бомбардировщиков, то ниже, а те летели, даже не пытаясь менять ни курса, ни высоты. И вдруг:
– Ур-ра-а!
Невольно вырвалось у Владлена в тот самый миг, как клюкнул носом один из бомбардировщиков и полетел вниз догонять отбитое крыло. Детским восторгом пела душа.
– Ура-а!
Еще один самолет, задымив, начал заваливаться. Задергались остальные, расползаясь по небу, и тут завыла, выбивая холодный пот, брошенная фашистами пустодонная бочка, а за нею, словно коршуны на добычу, ринулось в пике дружными тройками десятка два машин. Четко, отлаженно, как на параде. Закаруселили, не мешая друг другу и не давая передохнуть земле ни на миг. Уж не взрывалась она бомбами, не клацала крупнокалиберными пулями, а стоном стонала. Непрерывным, надрывным.
Вновь заныла душа у Владлена от одной мысли о том, что творится на боевых позициях зенитчиков: открыты они, будто на ладони, всем пулям и всем осколкам. Владлен какое-то время ничего не слышал, кроме непрерывных бомбовых разрывов, даже не сразу осознал, что зенитные орудия даже не снизили темпа стрельбы, а им на помощь пришли пулеметы, вплетая свой многоствольный говор в общий гул боя.
Владлен даже удивился, увидев, как загорелся в небе бомбардировщик и почти одновременно не вырулил из пике, прошитый пулеметной очередью, еще один фашист. Владлену показалось, что упадет он прямо на них, но он почему-то не испугался этого, а с равнодушием смотрел, как стремительно приближается к ним тупорылая махина.
Спасли деревья. Подмяв десяток вековых сосен, самолет полыхнул огнем. Ослепительным, жарким. Взрыв взвихрил снег с натруженных сосновых лап, и те облегченно и радостно закивали – и оттого, что остались живы, и оттого, что тяжелый весенний снег не станет больше отягощать их.
Шофер поднял слетевшую фуражку, отряхнул ее от снега и молвил довольно:
– Сказал же я, лейтенант, что минует нас шальная. Еще сотенка метров и – похоронка. Тебе-то особенно обидно: ни капли не повоевавши, погибнуть…
Слова эти, брошенные с беспечной веселостью, потрясли Владлена куда больше, чем сам бой зенитчиков с вражескими самолетами, чем вот этот близкий шальной взрыв, едва не доставшийся на их долю. Выходит, что нелепая случайность правит на войне. Смерти нет дела, ловкий ты и умелый воин, или недотепа и трус, – махает косой без разбора и без устали. А в училище им внушали, что смелого да умелого боятся и пуля, и штык… Отец тоже наставлял: без умения не осилишь врага, толку от смерти бесцельной мало, целым и невредимым остаться – вот мастерство. Врага уничтожать – вот обязанность солдатская… Как иронически воспринимались Владленом все те наставления! Каким беспомощным показался он себе после первого крещения! Не боем. Созерцанием боя.
«Кто я есть? Никто! Я – раб случайности. Она – всемогущий фактор на войне! Только она!..»
Он так был подавлен этим своим открытием, что воспринимал теперь происходящее вокруг как потустороннее, не живое, пролетающее мимо. Скажи ему в тот момент кто-либо, тот же, допустим, шофер, что не первый он так думает и не последний, что поначалу почти все паникуют от кажущейся безысходности, но потом привыкают к ней, приспосабливаются и даже отводят, предвидя ее, всякую роковую случайность, – скажи все это Владлену, он не то чтобы не поверил, он просто бы не воспринял сейчас ничего реально.
Он наблюдал за продолжавшейся дуэлью зенитчиков со штурмующими их самолетами, он слышал, как все новые и новые зенитные батареи там, ближе к Москве, открывали огонь, а гул вражеских бомбардировщиков, несмотря ни на что, все удалялся на восток, и, значит, все ближе фашисты были к цели, и это удручало его. Он даже представил себе, как спешат сейчас одни москвичи к станциям метро, чтобы укрыться от бомбежки, другие же, вооруженные длинными щипцами, на манер каминных, только массивней, торопятся занять свои боевые посты, чтобы сбрасывать с крыш заводских цехов и жилых домов зажигательные бомбы. Он вполне разделял гнев шофера: «Где же «ястребки»?! Прорвутся ведь стервятники!» – и радость его, когда появились наконец наши самолеты, частью закружившиеся в лихих виражах с вражескими истребителями прикрытия, частью навалившиеся на упрямые бомбардировщики, и те, не выдержав еще большего упрямства наших асов, пустились наутек. Но все это воспринималось Владленом через главную свою мысль, через главное свое открытие: кому-то суждено уйти в небытие без всякого на то желания, но исходя из логики боя, а кому-то – совершенно случайно, от шальной пули, от шального снаряда…
Он еще не знал, что через каких-то полчаса получит реальное подтверждение своему выводу. Поковыляв по корявой дороге остаток пути, выехали они на лесную опушку, но не сияющую зеркально в лучах закатного солнца настовой своей чистотой, а всю истерзанную бомбами, исполосованную глубокими щелями и траншеями, начинались которые от орудийных позиций и тянулись, местами почти примыкая друг к дружке, к лесу, где меж деревьев бугрились землянки с тройными бревенчатыми потолками. Поодаль от одной из таких землянок стояли понурившиеся зенитчики возле убитых, приготовленных к похоронам товарищей.
– Вот так после каждого налета… – грустно проговорил Иванов, снял фуражку и добавил: – Пойдем, лейтенант, проводим в последний путь. Тебе они неизвестны, а мне… Сколько я им снарядов подвез! И даже подносил. Крепкие мужики.
Владлен не стал вслед за Ивановым протискиваться к убитым, он остановился у плотной стены из согбенных спин в шинелях, в ватниках, в полушубках и замер, не решаясь потревожить их скорбное безмолвие. Подойти туда, где стоял комбат, без доклада тому о своем прибытии лейтенант считал невозможным, а доклад представлялся ему полнейшей нелепицей в такое время, вот он и стоял вроде бы со всеми вместе, но в то же время будто один, ибо не было у него той скорби, которая господствовала у отрытой уже братской могилы.
Прозвучал залп, второй, третий, и тут стоявший впереди Владлена боец сказал, ни к кому не обращаясь, а просто выплескивая свою боль, свою тоску: