Страница 12 из 27
Я всю жизнь то нянечкой, то воспитательницей в детских садиках проработала.
На пенсию ушла, а всё около детсада «Мишки», тут у меня через дорогу. Кружусь. Там помогу, там что-нибудь по мелочи… Вот его стихи, Леонтия-то, раздавала. Читали деткам, очень нравились.
…А через год у Леонтия книжка целая вышла для детей. Было в ней одно стихотворение, где мне очень нравились две строчки:
Это стихотворение называется «Сиреневые колокольчики».
Оно и о природе, и о войне. Мы-то в детстве с подружками так любили по весне ходить за этими сиреневыми колокольчиками. Лес-то рядом совсем.
До сих пор вспоминаю эти денёчки. Иной раз во сне колокольчики приснятся – и позванивают из детства!..
…А тут как обухом по голове. Не придумать страшнее. Миша рассказывал мне: приглашают председателя ихней областной организации писателей в обком партии и спрашивают:
– Вы кого печатаете? Фашистского пособника! Гестаповского палача!
Оказывается, на Леонтия пришла бумага из соседней области.
А в ней такое… свихнуться можно. По ней Леонтий родился и жил до войны в Поволжье, по соседству с немецкой колонией. С детства знал немецкий язык. Когда началась война, его определили в армию переводчиком. Он и попал в плен.
Немцы зачислили его в эту, в зондеркоманду. Потом направили в Грецию, в команду, которая занималась уничтожением греческих партизан.
Расстреливали целыми семьями. Детей бросали живыми в костёр. И во всём этом, получалось, Леонтий – прямой участник.
После войны за то, что был в услужении у немцев, Леонтий отсидел десять лет.
Приехал сюда и жил на квартире у одной старушки в посёлке, недалеко от города.
Незаметно жил, пока не начал писать стихи и печататься.
Вот как!
…Председатель-то пригласил потом Леонтия к себе в кабинет, спрашивает напрямую:
– Служил у немцев?
– Служил, – отвечает Леонтий.
– В расстрелах участвовал?
– Вам же бумагу прислали. Что спрашивать? – так вроде Леонтий отвечал. Мне Миша рассказывал.
Председатель долго тоже не стал разговаривать:
– Ну, раз эдак, то вот что скажу: стихи запретить писать вам никто не сможет. Но печатать мы вас не будем. Точка!
Я говорю брату Мише:
– Как же так? Каратель, и такие стихи хорошие? Не верится.
А он мне:
– Талант – он как чирий! Может и на заднице выскочить!
А тут утечка произошла. По посёлку про Леонтия слушок пошёл…
Что же делать? Как быть? Ума не приложу: полицай в моём доме? Жить-то как вместях?
Леонтий-то пропал сразу. Не появлялся у меня. Всё решилось враз. Пришла домой – его вещей нет. Туда-сюда. На столе записка: «Уехал. Прости».
И всё! Куда? Чего?
Он даже деньги в шкафу не тронул. Вот ведь?..
…Я до сих пор не могу его представить палачом. Слово-то какое? К нему не идёт…
Вот умом допускаю: документы есть. И всякое другое… Сидел опять же… Судили…
А сердцем никак. Не принимает сердце… А вдруг ошибка? Не соединяется во мне всё в одно целое. С этим теперь и живу…
Недавно ездила к той старушке, у которой он жил до меня.
Может, думаю, что узнаю о нём. Увижу.
«Нет, – шамкает хозяйка, – как съехал в тот раз, больше его не видала. А ты кем ему приходишься? – спрашивает. – У него, сердешного, ведь никого, как знаю, не было».
Дожить до весны!
Говоришь, в голодные годы твой дед с семьёй уехал в Сибирь, и потому все они остались живы? Случалось и такое… Только с нашей-то семьёй по-другому было. Если б только с нашей…
– Вы хорошо помните те годы? – спрашиваю. Лицо старика трогает вялое подобие усмешки:
– Ещё бы! В памяти такие зарубы остались…
– Могли бы рассказать? – спрашиваю.
– Мог бы, только не сейчас. Неважно себя чувствую после операции. Недели через две, может быть…
…Старик рассказывал несколько вечеров. Я редко перебивал его вопросами. То, что я услышал от него, сидя вместе с ним в скверике во дворе, меня выбило из равновесия. Я несколько дней приходил в себя. Не мог ничем заняться сосредоточенно, пока не понял, что надо услышанное записать. Перенести на бумагу. Не мог носить в себе…
…Рассказ его я, как сумел, сгруппировал, удалил из него повторы… Нигде и ничего от себя… Местами опустил подробности, которые показались мне неимоверно дикими… Всплывали в памяти отрывочные сведения из архивных документов. Но передо мной был живой свидетель…
«Видишь ли, в некоторых уездах Самарской губернии в 1920 году не выпало ни одного дождя. Поля и луга на глазах выгорали. Появились полчища саранчи.
Уже в 20-м году у нас в деревне начали есть жёлуди. Ели их пока наполовину с мукой, потом с мякиной, лебедой. Ещё с репейником этим.
…И 21-й год оказался таким же засушливым. Так много стало пожаров. Горели леса, горели деревни вокруг. А тут холера! Тогда говорили, что она пришла из города. Наступил форменный мор.
Мой родитель с зятем Николаем поехали в Уральск на двух подводах за продуктами. Они не вернулись живыми. Нашли их убиенными, когда, значит, они уже возвращались. Недалёко нашли, тут, за околицей. Лошадей увели. Продукты пропали тожа…
Я догадывался, кто это свершил, седёлку нашу опознал. Но куда с этим? Пришибут только…
…Все, кто мог, к концу 21-го года гужом потянулись кто куда.
Кто на скрипучих телегах, кто в кибитках, кто как… Мимо нашей деревни день и ночь шумели повозки, мычали коровы, тянулись верблюды…
Плач детский и стон взрослых слышались отовсюду.
Пошло страшное воровство. У кого корову, у кого овцу уведут со двора. И зарежут.
И нашенские уезжали.
Мама у нас года три уж как умерла. Вдвоём мы с сестрой Настёной остались. А она на сносях. Вот-вот родит. Куда мне деваться из деревни? Всё на меня легло, на двенадцатилетнего парнишку.
А мор продолжал косить народишко. Ели корни и камыш. Разные мослы, которые много лет валялись в пыли, начали сушить и тереть. Получалась костная мука. Ели речной ил, глину…
Так было и у нас, и в других местах. Дети и взрослые ежедневно ползли в помещение сельсовета с милостью дать хлеба. Кто высохший, как скелет, кто до безобразия опухший.
С наступлением холодов ни травы, ни кореньев не стало. Поели почти всех собак и кошек. Ели всё, что казалось съедобным.
Тут уж начали вымирать целыми семьями. Обезумевшие родители бросали замерзать своих детей на морозе в поле.
Пока земля не замёрзла, как-то ещё хоронили. И то не везде.
Уцелевшие, одичавшие собаки растаскивали трупы. В нашей деревне умирало человек по шесть в день. Маленькие дети от голода грызли себе ручонки. Их связывали.
Начали есть древесные опилки, размалывали ветки молодняка. Спасало не надолго. Болели и мёрли.
…Тут зачали воровать трупы с могилок. Перестали приносить умерших детей на кладбище, оставляли для еды.
Я раньше читал тогда, что людей едят. Но это там где-то, за семи морями, а тут у нас…
Меня спасали мои ноги. Я был бегун. Утащу что-нибудь съесть!
И лови меня!.. А как обессилел, плохо стало.
Разок срезал у Родичевых в сельнице гужи у хомута, а они не поддаются. Сколько ни варил, ни в какую… Твёрдые и хомутом пахнут.
Другое дело, когда у них отелилась корова. Место, ну этот, послед, они повесили на переруб в сарае. Я его и умыкнул. С мясцом мы оказались с Настёной. Но когда это было? Чуть не год назад ещё.
Бояться я начал, когда плохо стал двигаться. Как бы не прибили. Доступным оказался…
…Разок братья Зуйкины пожаловали разбираться. Я у них из погребицы меж делом капкан стибрил. Придёт весна, думаю, вдруг суслики ещё остались…
…Уже сумерки наступили. Они к мазанке нашей направились.
Один из них с лопатой. А я уже давно почувствовал, что они меня пасут. Перебрался ночевать в сарайчик. Пока братья в избе были, я ползком к Дунькиному оврагу. А сил-то нет, как раньша… Ткнулся в кусты сирени на полпути передохнуть. Эта сиреневая кулишка и спасла меня. Лежу и вижу перед носом два черепа человечьих и кости разные. Вспомнил, как летом ещё отца с сыном Кичайкиных здесь видел брошенными. Они это.