Страница 3 из 12
У Розали были свои представления о счастливой жизни (и такая жизнь не включала усиленных физических нагрузок, мюслей и соевых напитков), поэтому на нее эти уговоры не действовали и все миссионерские потуги друга обратить ее в свою веру потерпели полное фиаско. Розали никак не могла взять в толк, с какой стати она должна есть «цельные зерна». «Зерно – это корм для скота. Я же не корова», – говорила она, намазывая на разрезанный круассан толстый слой масла и джема и преспокойно принимаясь его уплетать.
Рене глядел на это с гримасой ужаса на лице.
– А к чашке кофе с молоком нет ничего вкуснее круассана или свежего багета, – продолжала она, сметая со скатерти рассыпанные крошки. – Этого и ты не можешь не признать.
– Тогда откажись хотя бы от кофе с молоком, ведь с утра гораздо полезнее выпить смузи из киви с листьями шпината, – возражал на это Рене, и Розали чуть не давилась от смеха круассаном. Надо же было сказать такую неслыханную чепуху! Утро без кофе – это же вообще как… Розали попыталась подыскать подходящее сравнение, но так ничего и не придумала. Это просто невообразимо, закончила она про себя.
В самом начале, когда они с Рене только что познакомились, она как-то раз дала себя уговорить и отправилась с ним ни свет ни заря на утреннюю пробежку в Люксембургском саду.
– Вот увидишь, как это здорово, – сказал Рене. – Утренний Париж – это совершенно другой город!
В этом он, наверное, был прав, но ей был гораздо милее старый Париж с его привычным укладом, когда ты поздно ложишься, потому что вечером рисуешь, читаешь, беседуешь за бокалом вина, а утро начинаешь с большой чашки кофе с молоком, которую выпиваешь не вставая с постели. И вот, слушая Рене, который легкими прыжками, как газель, бежал бок о бок с нею под кронами каштанов, стараясь вовлечь ее в легкую беседу («во время бега следует поддерживать такую скорость, при которой еще возможно разговаривать»), она вдруг почувствовала, что уже выдохлась, и остановилась оттого, что у нее закололо в боку.
– Ничего, ничего! Лиха беда начало, – ободрил ее тренер. – Держись, не сдавайся!
Как все влюбленные, Розали поначалу тоже очень старалась войти в симбиоз со своим партнером, слиться с ним, переняв его увлечения, и, повинуясь его настоятельным уговорам, предприняла еще одну попытку (правда, уже в одиночестве и не в шесть часов утра), но, после того как ее резво обогнал столетний старикашка, который шагал, вытянув шею и размахивая руками, она окончательно забросила мысль о занятиях спортом.
– С меня, пожалуй, довольно прогулок с Уильямом Моррисом, – со смехом объявила Розали.
– Уильям Моррис? А это кто такой? Мне есть из-за чего ревновать? – озабоченно спросил Рене (он тогда еще не успел побывать в лавке у Розали и слыхом не слыхивал о художнике Уильяме Моррисе. Но это было простительно, ведь и она не знала названий всех костей и мускулов человеческого тела).
Она чмокнула Рене в щеку и объяснила, что Уильям Моррис – это ее собачка, которую она – как-никак владелица писчебумажного магазина – назвала так в честь легендарного художника и архитектора времен королевы Виктории за то, что этот художник среди прочего делал рисунки для обоев и тканей.
Песик Уильям Моррис был очень добродушным терьерчиком тибетской породы – лхаса апсо, и сейчас ему было почти столько же лет, сколько и открыточной лавке. Днем он мирно спал в корзинке у порога, а ночью в кухне на подстилке и во сне иногда дергал лапами, так что слышно было, как они стучат в закрытую дверь. Как объяснил ей работник приюта для бездомных собак, эта мелкая порода отличалась самым миролюбивым нравом, потому что раньше эти собачки сопровождали в странствиях молчаливых тибетских монахов.
Тибетское происхождение песика произвело на Рене приятное впечатление, а когда он впервые пришел к Розали в лавку, Уильям Моррис при встрече с рослым широкоплечим незнакомцем приветливо помахал ему хвостом. Ну что сказать… Квартирой эту комнатушку над лавкой вряд ли можно было назвать, в ней едва помещались кровать, кресло, шкаф да большой чертежный стол у окна. Но комнатка выглядела очень уютно, а самое замечательное Розали обнаружила уже после того, как в ней поселилась. Через второе узкое окно в задней стене дома можно было выйти на плоскую крышу между двумя зданиями, которая летом стала служить Розали вместо террасы. Старые каменные вазоны с растениями и пара ветхих шпалер, которые летом покрывались плетями цветущих голубых клематисов, почти полностью закрывали этот уютный уголок от посторонних глаз.
Здесь-то, под открытым небом, Розали и накрыла стол к первому появлению Рене в ее лавке. Она не была выдающейся поварихой, карандашом и кистью Розали владела гораздо лучше, чем поварешкой, но на хромоногом столике, накрытом белой скатертью, горели разнокалиберные фонарики, красовались бутылка красного вина, гусиный паштет, ветчина, виноград, шоколадный тортик, консервированные половинки авокадо в масле, соленое масло, камамбер, козий сыр и ко всему этому – багет.
– О господи! – вздохнул с комическим отчаянием Рене. – Столько всего вредного для здоровья! Сплошной перебор! В конце концов ты доиграешься! Однажды твой организм не выдержит и ты окончательно разрушишь свой обмен веществ, тогда ты станешь такой же толстухой, как моя тетя Гортензия.
Розали поднесла к губам бокал с красным вином, как следует отхлебнула, отерла губы и, строго указуя перстом, сказала:
– Ошибаешься, мой милый! Столько всего вкусного!
Затем она встала и одним движением скинула платье.
– Ну как, разве же я толстуха? – спросила она и полуобнаженная, с развевающимися волосами прошлась перед ним по террасе танцующей походкой.
Рене торопливо отставил свой бокал.
– Ну погоди!.. – воскликнул он, бросаясь за ней.
Они так и остались на крыше и пролежали на шерстяном одеяле, пока их не прогнала утренняя роса.
Сейчас, остановившись в темноватом подъезде, где всегда витал апельсиновый аромат моющего средства, Розали, запирая почтовый ящик, с неопределенной тоской вспоминала ту первую ночь на крыше. В последовавшие затем три года различия между ней и Рене становились все заметнее. И если раньше она старалась отыскать и отмечала что-то общее, то теперь ясно видела все, что их разделяет.
Розали любила завтракать в постели, Рене не видел ничего хорошего в том, чтобы «сорить в постели крошками». Она была совой, он – жаворонком; ей нравились спокойные прогулки с собачкой, он в этом году купил себе спортивный велосипед, чтобы гонять с ветерком по улицам и паркам Парижа. Что касается путешествий, то его все тянуло куда-то вдаль, Розали же с удовольствием готова была, не замечая времени, часами сидеть на какой-нибудь маленькой площади, каких много встречается в южных европейских городках.
Больше всего ее огорчало, что Рене не писал ей писем и открыток даже на день рождения. «Так я же вот он – здесь», – говорил он, когда она за завтраком напрасно высматривала на столе поздравительную открытку. Или же, уезжая на очередной семинар: «Можно ведь связаться по телефону».
Поначалу Розали писала ему самодельные открытки и записки на день рождения, или когда он неделю пролежал в больнице со сломанной ногой, или просто когда уходила по делам, или когда поздно ложилась спать и заставала его уже уснувшим в кровати. «Ау, ранняя пташка, не шуми и дай своей совушке еще немного поспать, вчера я проработала допоздна», – писала она и оставляла листок с запиской, на котором была нарисована сидящая на кисточке сова, рядом с кроватью.
Она повсюду рассовывала для него свои весточки – оставляла за зеркалом, на подушке, на столе, в кроссовках или в боковом кармашке портфеля, а теперь сама уже не могла вспомнить, когда она перестала это делать.
К счастью, у каждого была своя квартира, и оба обладали известной терпимостью, и Рене был очень позитивным по характеру человеком, он любил жизнь как она есть и совершенно не интересовался ее темными глубинами. Он казался Розали таким же миролюбивым, как ее апсо. И если им все-таки доводилось поспорить (из-за мелочей), то в постели все разногласия и недоразумения утихали сами собой и улетучивались в умиротворяющей тишине ночи.