Страница 5 из 23
Народный праздник в Боснии и Герцеговине. Открытка. 1895 год
Прав словенский поэт Борис Новак, заметивший, что определение балканских границ – “вопрос не науки, а сердца”. Важнее географических дефиниций оказывается популярное восприятие Балкан как беспокойного общественно-политического пространства, “пороховой бочки”, буйного края, из которого только и происходят локальные и всеобщие войны, потоки беженцев и переселенцев, горе да нищета. Такое представление формировалось в XVIII–XIX веках, когда после нескольких столетий доминирования Османской империи христианская Европа обнаруживала, изобретала свой юго-восточный пятачок заново. Порабощенные турками европейские пространства долго представали на Западе сплошным темным пятном, подсвеченным рассказами чудаков-авантюристов и байками оборотистых негоциантов. Эту этнически нерасчлененную территорию едва ли не более плотно, чем живые люди, населяли всяческие тени и вурдалаки. Уроженцев Балкан, оказавшихся зачем-нибудь в просвещенных столицах, часто (по “византийской”, “ромейской” привычке) считали греками, ставили знак равенства между принадлежностью к “греческой вере” и национальностью, пока не разобрались, что чаще всего эти странные люди бывают все-таки славянами. Жителям Запада, как писал Божидар Езерник, “география полуострова казалась слишком запутанной, этнография слишком неясной, история слишком сложной, а политика чересчур непонятной”.
На юго-востоке Европы вызревал “восточный вопрос”, в конце концов оказавшийся в центре политики великих держав. По мере того как слабела и отступала к Босфору Османская империя, четче прорисовывались новые балканские политические границы. Древнегреческое прошлое на фоне новогреческого восстания 1820-х годов, воспетого стыдившим местных крестьян за трусость лордом Байроном, не оставило европейцев равнодушными. Они сочувствовали румынской, болгарской, сербской эмансипации, потом сопереживали восстанию славян-македонцев, заказывая к обеду в модных ресторанах салат macédoine, составленный из разных ингредиентов, подобно тому как на Балканах “мелко нарезались и тщательно перемешивались” разные народы и их обычаи.
Упомяну в этой связи два имени, пусть и не первой литературной величины, – французских писателей Пьера Д’Эспанья и Кловиса Уга. Первый из них, названный в справочнике, который я откопал в одной букинистической лавке в Охриде, страстным исследователем недостаточно известных географических пределов, посвятил жизнь экзотическим путешествиям. На переломе XIX и XX столетий Д’Эспанья побывал в Колумбии, затем отправился в западноафриканскую колонию Ривьер-дю-Сюд (нынешняя Гвинея), а еще позже – скорее всего, по причинам авантюристического толка – в турне по Европейской Турции. В 1901-м Д’Эспанья приступил к сочинению романа на македонские темы “Перед побоищем”, работу над которым завершил через год на Берегу Слоновой Кости, после чего скончался там же от желтой лихорадки. Его тираноборческая книга посвящена идеалам южнославянской независимости и завершается лозунгом “Да здравствует революция!”, под которой понимается всеобщее вооруженное восстание против Османской империи. Кловис Уг – сторонник Парижской коммуны, депутат, публицист и поэт. По молодости лет Уг так решительно защищал свои политические взгляды, что не побоялся драться из-за них на оказавшейся роковой для его соперника дуэли. В опубликованном в 1903 году трехчастном стихотворении “За македонцев!” Уг обратился к античному прошлому Балкан, а затем воззвал к совести и чести западноевропейских правительств: они должны были оказать немедленное давление на султана с тем, чтобы восточный тиран облегчил положение христианских подданных.
Но в политических кабинетах с высокими потолками и аристократических салонах с яркими люстрами кривой треугольник на юго-востоке Европы вызывал, увы, легкое презрение, поскольку его обитатели, как считалось, лишь в малой степени обладали прекрасными качествами, которыми просвещенный свет наделял сам себя, – порядком, чистотой, самоконтролем, уважением к закону, чувством справедливости, эффективными социальными институтами. Поведение неотесанных горцев не соответствовало представлениям цивилизованного мира о том, каким этот мир должен быть. Западные путешественники смотрели на Балканы, как Нарцисс в воды ручья: они видели не то, что в глубине, но лишь любовались отражением собственных добродетелей. Впрочем, и сами горцы, кажется, особенно не пытались соответствовать высоким международным стандартам. Европейцы поэтому наделяли их, как и детей дальнего Ориента, сомнительной с точки зрения прагматической морали триадой качеств: лень, нега, жестокость. Едва ли не единственным положительным отличием балканских окраин была характерная для этих краев религиозная и этническая толерантность, похвальная на фоне кровавых межхристианских противоречий Старого Света и почти повсеместных гонений на евреев. Замечу, однако, что это немало: посмотрите на мир вокруг себя, оцените итоги древних и современных войн и ответьте, не является ли терпимость к чужим вере, языку и национальности высшим из всех достоинств?
После освобождения балканских народов от власти Османов разные германские королевства и княжества (однажды еще и Дания) выслали в Афины, Софию, Бухарест своих высокородных, но небогатых представителей: формировать новые монархические династии. Немцы и австрийцы спустили по Дунаю цивилизаторскую миссию, французы и англичане действовали с помощью займов и кредитных билетов, а Россия поставляла кровь своих солдат, несла православный крест и панславянскую идею. Обслуживавшие этот исторический поход интеллектуалы сконструировали из Балкан образ “другого”, находящегося рядом с “нами”, – близкого, но чужого. Неравного.
Западноевропейские миссионеры, отправлявшиеся на край Ойкумены, чаще всего возвращались домой с путевыми записками о “добрых дикарях” и никакой разницы между “нецивилизованной Европой”, Африкой или островами Полинезии не проводили. В 1780-е годы итальянский аббат Альберто Фортис, историк и естествоиспытатель на венецианской службе, предпринял турне по Далмации и островам Адриатики, составив книгу путешествий с описанием местных условий жизни, природы и обычаев. Одна глава исследования, обширная и подробная, посвящена морлакам (морлахам), ассимилированной ныне этнической группе, по-видимому, восточнороманского происхождения. Не исключено, что Фортис отождествлял с морлаками все негородское славянское население Далмации. Этот аббат отличался незаурядной для своей эпохи научной честностью и не сочинял небылиц о грубых невежественных горцах, тем более что морлаки встречали чужеземца приветливо и обращались с ним дружелюбно. Для описаний Фортиса характерны выражения вроде “невинность и естественная свобода пасторальных времен” и “души, не испорченные обществом, называемым нами культурным”. Тем не менее и Фортис успешно транслировал привычные для колониальной эпохи расовые стереотипы: поскольку европейцы считали себя прогрессивными людьми, то во “вновь открытых странах” они непременно встречали “варваров”.
Такой подход в этнографии сохранялся и в начале XX века – тех же жителей Далмации описывали в 1910-е годы как “народ, который все еще счастливо примитивен, который все еще не стыдится своей колоритности и находится в блаженном неведении относительно трех четвертей благ цивилизации”. Столетием раньше Филипп Торнтон и даже знаменитый Иоганн Георг фон Хан только с долей шутки, зато в подробностях пересказывали небылицы о “хвостатых молодых албанцах”. Что уж говорить о конце XVIII столетия: книга Фортиса “Путешествия в Далмацию” стала международным хитом, ее перевели на немецкий, французский и английский языки. Европа увидела “примитивный мир” у своего порога; подтвердилось, что дикари живут по соседству. Исследование итальянского аббата вдохновило Жюстину де Винн, любовницу Джакомо Казановы, писавшую под псевдонимом Мадемуазель X. C.V., на создание салонного романа “Морлаки”. Теперь эта вышедшая в 1788 году книга забыта, но в свое время ее хвалили и Иоганн Вольфганг Гёте, и мадам де Сталь.