Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 108 из 111



Болтали, будто я бесстыдно вертела хвостом перед любым — перед мужем, неаполитанской королевой и перед другими аристократами из высшего света, кто мог быть полезен мне в Неаполе, ну и, наконец, перед своим возлюбленным. Да, я вертелась перед ними и приукрашивала их доблести и достоинства. Но и мною вертели, как хотели. Мистер Ромней как-то сказал, что я гений, и стоит мне лишь занять нужную позу — картина готова, дальше остается только подрисовать кое-что да подретушировать. Мой муж считал меня живым воплощением всех его ваз и статуй, всей красоты, которой он восхищался и поклонялся, красоты ожившей. Ну а мой возлюбленный искренне считал меня верхом женского совершенства. Он называл меня святой и всем говорил, что я его божество. Мать моя все время твердила мне, что я самая великолепная женщина в мире. Ну да что там говорить — все считали меня первой красавицей нашего времени.

Для моей натуры такие слова никак не подходили бы. Но в этом моей вины нет. И даже когда я считала себя самой красивой, у меня все же был один недостаток: маленький, скошенный подбородок. Кроме того, даже в молодости фигура у меня была несколько полновата. Да я пила, но не для того, чтобы поднять настроение, а потому что иногда сердилась и раздражалась и знала, что меня станут упрекать, даже, может быть, отворачиваться. Мне частенько хотелось есть, я всегда чего-то жаждала и домогалась. Как-то раз я заметила, что мой подбородок тяжелеет. Однажды душной ночью, когда я ворочалась в постели и не могла заснуть, я почувствовала тяжесть в чреве и подумала: а не толстею ли я, не раздаюсь ли в талии. Если я утрачу свою красоту, свой надежный щит, то все начнут смеяться надо мной и всячески издеваться.

Все говорили, какой бесформенной и безобразной я стала. Почему-то считается, что я слишком много болтала. Должна заметить: у меня всегда было, что сказать. Жизнь у меня мчалась с быстротой молнии. А потом все как-то разом выдохлось. Мои хулители, вне всякого сомнения, радовались, узнав, что под конец жизни я замолкла.

Теперь-то мне и говорить особо не о чем, а вам, может, все кажется, что есть о чем вести разговор.

Если бы он жил, я была бы вполне счастлива. Но он погиб, одержав самую великую победу, которую от него все ждали. Он умер с моим именем на устах, завещав своей дочери и мне все, что получил от короля и от всей страны. Но мне не дали ничего, никакой пенсии. Меня и моего ребенка даже не позвали на его похороны, самые пышные и торжественные, когда-либо устраиваемые в Англии. Весь народ заливался слезами. Но я не могу избавиться от мысли, будто кое-кому стало легче от того, что он погиб на самой вершине своей славы, что он не дожил до жизни простого смертного, вместе со мной, с нашим ребенком и с будущими нашими детьми. Поскольку я настроилась иметь и других детей, столько, сколько могла бы родить, сколько мне могла бы дать их наша любовь. Когда мой возлюбленный погиб, я ничего не просила, не вымаливала и ни на что не жаловалась. А затем увидела, что никто не хочет помочь мне — такая уж мне выпала доля: всегда запутаться, попасть черт-те во что и сделаться обузой каждому.

Когда мой возлюбленный разжал в последний раз мои объятия и отплыл к Трафальгару, после его отъезда я ни разу не обняла ни одного мужчину. Теперь мои недоброжелатели, может и сожалеют, что не в состоянии обвинить меня в прелюбодеянии. Нет у них и зацепки, чтобы выставить меня в качестве корыстной жадины, хоть им и не терпится пустить по кругу эту клевету. О деньгах я никогда не думала, ну разве только как потратить их или какие подарки купить. Меня никогда не прельщала идея вести беззаботную обеспеченную жизнь, я вполне удовлетворялась жизнью в скромных условиях или даже в бедности, но только вместе с тем, кого люблю. Иногда мне приходит на ум мысль о совершенно иной жизни, нежели та, которую я прожила. Я не возражала бы даже быть не такой красивой, пока оставалась на виду. Не возражала бы и быть толстой пожилой женщиной, тяжело поднимающейся по ступенькам церкви в конце своей жизни, что вообще-то не так уж и печально.

Людям, в конце концов, будет стыдно за то, что они так грубо и бессердечно отзывались обо мне. Наступит день, и они увидят, что оскорбляли и поносили трагическую личность.

Так в чем же меня обвиняют? В пьянстве, в вульгарности, безобразном внешнем виде, за то, что я соблазняла и совращала мужчин. Ах да, еще за соучастие в убийствах.



Упомяну для примера одну историю, которую рассказывают про меня и которая лжива от начала до конца. Так вот: говорят, что я каялась и упрекала себя за то, что не вмешалась и не спасла доктора Чирилло, а также за то, что знала в то время, что в Неаполе льется потоком кровь невинных жертв. Болтали и о том, будто к концу своей жизни я сделалась страшной ведьмой и словно леди Макбет шастала по ночам, испуская вопли и воздевая руки, глядя на кровь. Никакой вины я за собой не чувствую. В чем же я должна сознавать свою вину?

В конце моей жизни все отвернулись и отреклись от меня. Я написала письмо своей лучшей подруге неаполитанской королеве, а она не ответила. Меня посадили в долговую тюрьму. Как только условно освободили, я собрала два больших баула вещей, прихватила оставшиеся драгоценности, памятные сувениры и подарки и купила билет на пакетбот до Кале со своим ребенком (девочка знала только, кто был ее отец, меня же считала его подружкой и своей опекуншей, это я вдолбила в голову). В Кале я сняла на две недели лучшие комнаты в лучшей гостинице, уплатив за них половину имевшихся у меня денег. Потом мы переехали жить на маленькую ферму в нескольких километрах от города. Поскольку поблизости не было школы для дочери, я стала сама учить ее немецкому и испанскому языкам, а французский она уже знала к тому времени довольно сносно: кроме того я читала ей историю Древней Греции и Древнего Рима. Вдобавок наняла одну местную крестьянку, чтобы та научила ее ездить верхом на осле, и она немного поездила.

Моей дочери было четырнадцать лет, когда мы удрали из Англии. Мне тоже исполнилось четырнадцать, когда я впервые приехала из деревни в Лондон, такая счастливая и полная надежд, готовая начать новую жизнь и возвыситься в этом мире. Мои родители были никто. Моя же девочка была дочерью величайшего героя и некогда самой знаменитой красавицы своего времени. У меня была мать, которая в любом случае хвалила меня, что бы я ни делала, — невежественная глупость матери, чья любовь доставляла мне величайшую радость и утешение. У моей дочери мать никогда не хвалила ее, а непрестанно твердила, что она обязана помнить, кто был ее отец, что он смотрит на нее с небес, а она должна лишь постоянно думать о том, как вести себя, чтобы отец гордился ею, — одно только присутствие матери пугало и устрашало девочку.

Из Англии к нам никто не приезжал. Я стала такой гадкой на вид, что даже в зеркало никогда не смотрелась. Я пожелтела, даже местами стала фиолетовой от желтухи и распухла от возлияний. Когда я серьезно заболела, мы вернулись в город и поселились в темной комнатушке убогого пансиона. Моя кровать стояла там в нише. Каждую неделю я посылала дочь к ростовщику сперва с часами, потом с золотой заколкой, затем с моими платьями, так что у нас с ней было на хлеб, а мне на стаканчик винца. Я учила ее играть в трик-трак. Большую часть суток я спала. Единственный, кто приходил к нам, — священник из ближайшей церкви. Никто не ухаживал за дурно пахнувшей, плачущей, храпящей, умирающей женщиной, кроме моего ребенка. Только она одна вынимала из-под меня судно, опорожняла и мыла его и стирала простыни. Я обращалась с ней довольно грубо и бессердечно, а она была такая послушная.

Перед самым концом я попросила дочь привести священника из церкви апостола Петра для предсмертной исповеди. И тогда впервые это угрюмое, забитое создание, которое, став взрослой, выйдет замуж за приходского пастора и будет с состраданием вспоминать последние ужасные месяцы жизни во Франции, попыталась перечить моей воле.

— Ты не можешь лишить меня этого утешения! — воскликнула я. — Как ты смеешь!