Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 112



В молчании, медленным шагом мы обходим с Кедровым вокруг сруба.

Ничего нет. Никаких могил.

Я внимательно смотрю себе под ноги, оглядываюсь, изучая каждый всхолмленный бугорок, каждую овражинку и низинку. Нет, здесь нет ничего, что хотя бы отдаленно напоминало могилу. Все заросло, затопталось, заплыло, сровнялось с землей. Если и была здесь когда-то могила, то теперь и следа от нее не найдешь.

Мы пошли по деревне, осматривая каждый цветник, огороды и каждую грядку: вдруг где-нибудь здесь, в самом неожиданном месте, и он.

Нет, и здесь мы не нашли ничего.

Но вот дом. На прогоне могила без надписи. Перед домом другая. На ней блеклые лиловые астры, какие-то чахлые стебли растений, давно уж отцветших, осыпающих семена в сухую, теплую землю. Но и здесь не написано: кто?..

— Зайдем спросим?

— Давай.

Мы поднялись на крыльцо. Постучались. Дверь нам открыла молодая румяная женщина с расшитым кухонным полотенцем в руках.

— Вам кого? — спросила она почему-то испуганно.

Алексей Николаевич объяснил причину прихода.

— Да. Это братская могила. Мой отец учитель, он смотрит за ней. Кто лежит? Не знаю. Я тогда еще маленькая была. Да вы погодите, сейчас отец придет, сам расскажет.

В самом деле, кто-то грузно уже поднимался по ступенькам крыльца. Брякнула щеколда наружной двери. Вошел морщинистый, но крепкий еще седой человек с двумя ведрами воды. Он поставил ведра у входа, на лавку, вытер ладонью пот со лба и вопросительно поглядел на молодую женщину, на меня, на Кедрова. Пришлось снова объяснять: кто, зачем.

— Да, — ответил учитель. — Это братская могила. Здесь девушки-врачи. Одни только девушки-врачи. Больше нет никого. Фамилий не знаю.

— А там, на прогоне, кто похоронен?

— Не знаю. Бойцы. А чьи они, кто, не знаю. Это мы после боя собирали трупы, закапывали. Документов у них уже не было.

Все это мучительно слышать…

Возвращались мы той же дорогой, мимо солнечных, хвойно-зеленых подмосковных лесов.

Алексей Николаевич был задумчив, суров. Он шел небыстрой, но размеренной солдатской походкой, молчал.

Я тоже молчала.

Вскоре лесная дорога нас вывела к крутому, обрывистому берегу Москвы-реки, и я вдруг замедлила шаг и встала, припоминая. Кедров тоже остановился, закурил. Мы сели передохнуть на самом бугре, под высокой сосной, разглядывая речную долину, колхозные пашни, чернеющие сквозь желтизну березняка, побуревшую траву лугов и крыши далекого, невидимого отсюда села с облупленной колокольней церкви.

Да, именно оттуда, с колокольни, и бил вражеский пулемет, о котором говорили раненые, когда я везла их ночью в санях. Здесь бойцы шли в атаку по белой реке, обходя дымящиеся полыньи, пробитые в толще льда немецкими минами и снарядами. Почти у самого берега они зарывались в снег, и потом многие не встали, а так и остались лежать на льду. Где могилы этих бойцов, как их найти? Неужели и следа на земле не осталось от тех людей, которые отдали жизнь за эти высоты?

В той деревне, где мы только что были, люди живут так, как будто здесь никогда и не было войны. Их заботят дрова, керосин, огород: привычное круговращение обыденной жизни, извечные хлопоты мирного человека.

Но, может быть, те, что погибли на льду Москвы-реки, и сражались за это, чтобы вот так размеренно, мирно и шла вся эта извечная суета: дрова, керосин, огород и корова? Может, только во имя этого люди и гибли, чтобы мы вернулись к обыденной жизни и забыли все, что было?

Нет, я не хочу этому верить! История не должна повторяться. Наше счастье окуплено кровью многих людей. Мы должны это помнить. Забвение есть беспечность.



Я обращаюсь к Кедрову:

— Помнишь, во время войны мы говорили: «Если нужно кому-то погибнуть, изо всех одному, чтобы война сразу кончилась, я готов», помнишь?

— Да.

— Так вот: если нужно кому-то погибнуть, чтобы не было новой войны… Этой… атомной… все убивающей… я готова!

Снова снег за окном. Он похож на цветы одуванчика, столь же легок, пушист и так же послушен движению ветра. Он садится на подоконники, на перила балконов, кружится у самого стекла окна. Ранний снег, неожиданный, непривычный. Все на улице застыло, замерзло. Наверное, морозом убило и цветы на могиле у Женьки, и земля смерзлась в каменистые, сухие комки.

Женька первая из нас троих встала и сделала этот единственный шаг для того, чтобы не было этой новой войны. И мне хочется, чтобы смерть ее была не напрасной.

Я смотрю за окно и думаю о себе, о Марьяне. Каждый вечер она, возвращаясь с работы, обязательно заворачивает в этот район, ближе к кладбищу, отпускает шофера, и идет одна к свежему холмику, и долго стоит над ним, пока не озябнет.

Снег летит и, наверное, сейчас порошит ее волосы. Ранний снег, еще загодя до настоящей зимы. Он лежит на голубой шерстяной ее шапочке, на завитках побелевших волос, словно ранняя седина нестареющих, мужественных бойцов.

Он как вечное напоминание о погибших живым.

РАССКАЗЫ

Ночь ответов

Среди сверстников, студентов Московского медицинского института, Павел Горбов казался провинциальным и неуклюжим: с товарищами он был молчалив, в однокурсниц своих не влюблялся, никогда не танцевал на студенческих вечеринках. А кроме того, часто видели его на бульваре, где он, отложив в сторону учебники по медицине, подолгу разговаривал со старухами и стариками, отдыхающими под деревьями. И это, пожалуй, было в нем наиболее непонятным, чужим. Действительно, в самом деле, что нравилось Павлу в этих старческих седых гривах, в медлительных воспоминаниях, в скучных жалобах на дряхлость и одиночество? Какой опыт, давно переживший себя и теперь уже неприменимый, черпал он из этих томительных, долгих бесед? Отчего оживлялся и запальчиво спорил?

Старики в нем ответно, по-видимому, находили что-то важное, любопытное для себя. Они гордо кивали седыми массивными головами ему в такт: «Да, да… Да… так». Те самые люди, в свое время перевернувшие мир, а теперь так болезненно, так старомодно принимавшие его неустойчивость!

Можно было подумать, что Павел вполне равнодушен к учебе, — ведь вместо того чтобы честно зубрить анатомию и физиологию человека, он ищет смысл жизни, вернее, какое-то новое объяснение всему, а иначе зачем ему эти бдения в библиотеке, эти старые книги, растрепанные, с пожелтевшими страницами, с невиданными шрифтами? Тут были философы всех направлений и всех веков, и далее Конфуций, которого Горбов изучал вечерами в читальне без тени улыбки: «Три пути ведут к знанию: путь размышления — это самый благородный, путь подражания — это путь самый легкий и путь опыта — это путь самый горький».

Но обидней всего было видеть Горбова на экзаменах, когда он, не уча, все сдавал на пятерки, побивая профессоров эрудицией. Это было похоже на фокус, известный лишь ему одному.

— И везет же тебе, друг Павлуха! — завидовал Павлу острослов и шутник Николай Себров, прозванный за малый рост и хохолок на лбу весьма непочтительно: Кока Ся. — Видно, бабушка ворожит…

— Да! Ничейная бабушка…

Павел вырос в детдоме и сам был «ничейный», поэтому оборвал Коку довольно обидчиво, резко. Но тот не унялся.

— Может, есть какой талисман? Одолжи на экзамен. Как сдам хирургию, верну. А? Ни в зуб ведь… Завалит меня дядя Степа… — И он взял из рук Павла толстенную книгу, с небрежностью заглянул. — Как думаешь, помогает, да?

Павел слушал его, спокойный, уверенный, широкоплечий. Только брови чуть хмурились, вздрагивая. Ответил раздельно, так, что каждый из находившихся в коридоре услыхал:

— Тебе, Коля, настенный календарь поможет. На все случаи жизни там полезные сведения! Хорошая штука…

И пошел к выходу, прижимая к себе тома Гете, великого старца, мудрейшего изо всех стариков.