Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 112

Она ловит мой взгляд в отражении зеркала.

— Шура, милая… Ты хотела бы Жене помочь?

— Что за «дамский вопрос»! Хоть сейчас. Только чем?..

— Ты должна завтра встретиться с Баниным. Он в Москве. Он только тебя и послушает. Понимаешь, он подал сейчас на развод. А Женя узнала и плачет.

— Ничего себе помощь! С Баниным?! — восклицаю я. — Нет уж, уволь! Что угодно, но только не это. Здесь я не помощник.

Я знаю: Марьяна и сама избегает в Москве одного человека. Когда-то он сделал ей много дурного.

При встречах с ним я гляжу на его благородную седину, на величественную осанку и думаю: зло слепо. Оно не знает, что за все наступает расплата, даже, может быть, спустя долгие годы. Оно действует так, как будто ничто не изменится в нашей жизни. Не изменится, по крайней мере, в течение века: все как есть будет и впредь.

Добро, видимо, более дальнозорко. Оно просто живет сегодняшним днем. Потому что именно сегодня нужно поддержать уставшего человека, приласкать ребенка, утешить горькую старость и простить ей все ее слабости и ошибки.

Оттого что добро никогда не заглядывает в завтрашний день, оно долговечней. У него всегда благодарная память. За добро всегда платят добром. Исключения лишь подчеркивают это правило.

Но я не желаю Борису добра. Мне встречаться с ним незачем.

Марьяна сидит на диване, в лучах яркого солнца, перебирает в букете длинные стебли ромашек и белых карпатских бубенчиков.

— Ради Жени.

— Нет. Даже для Жени я этого не сделаю. Мне с ним не о чем говорить.

— Но тогда просто скажи: ты боишься своего любимого Кедрова.

— Да, Кедрову это может быть неприятно. Я даже за спиной у него не хочу делать ничего такого, что было бы ему неприятно.

Странный человек Марьяна Попова! Ради счастья одного человека она может спокойно разрушить счастье другого. Ради Женьки — причинить неприятность и боль всем: мне, Борису и даже Кедрову, который, конечно, когда-нибудь будет знать все. Хотя бы и от меня. И которому, несомненно, будет больно услышать.

Я ушла на кухню поставить чайник, собрать на стол. Вернее, я просто хотела остаться одна. Но Марьяна тотчас же примчалась следом в своих туфельках, в голубом шелестящем платье, уселась на кухонной табуретке.

— Ты, пожалуйста, не сердись. Мы должны ей помочь…

— Что угодно, но только не это.

— Ты Бориса никогда не любила так сильно, как Женька. Ты всегда видела все его недостатки и смеялась над ним. А она… она умеет прощать!

— О да, да! — воскликнула я. — Твоя правда. Мужей нужно прощать. Если бы жены своим мужьям не прощали, человечество истребилось бы сильнее, чем от атомной бомбардировки! Да здравствуют мудрые жены!

— Ну, делай как знаешь.

Марьяна обиделась и стала пить чай, наливая из чашки в блюдечко и дуя на него, чтобы не обжечься.

— Ладно, — сказала я наконец. — Успокойся. Я сделаю. Только не ради Женьки. И не ради тебя. — И я умолкаю.

Если я когда-нибудь это сделаю, то только ради Мити Шубарова. В его светлую память. Это он хотел воспитать из меня человека.

Мы выходим с Марьяной из дому и садимся в троллейбус. Едем мимо новых кварталов и магазинов с роскошными витринами, мимо пахнущих медом лип по улице Горького.

Я везу Женьке букетик зеленой петрушки, кулечек черной смородины, остро пахнущей запахом летнего солнца. Она всегда просит чего-нибудь яркого, острого, очень душистого. В этих запахах для нее теперь сама жизнь.

Несмотря на усилия многих врачей, дело движется неуклонно к концу, и Женька это знает. Она похудела, стала бледной, усталой — и плачет. Она много плачет, по каждому поводу. Врачи говорят: сдали нервы.





Признаться, я что-то не помню о Женькиных нервах в отряде или в Обносове. Впрочем, о своих собственных тоже. Нас в Обносове, например, бомбили каждый день и каждую ночь, и все местные жители, все армейские наши работники выбегали из изб на снег, в ледяные, продутые ветром щели и отсиживались в них по тревоге. Только мы с Женькой не бегали и не прятались. Мы с ней прославились на всю армию тем, что дрыхли как кролики. Ни свиста бомб, ни стука зенитных снарядов о нависшее небо, ни грохота рвущихся «пятисоток» и бомбовой мелочи мы с ней не слыхали. Нам на все это было наплевать в высшей степени. Убьют так убьют! А не убьют, да потом весь день не спавши работать, дурных нема. Вы как хотите, а мы будем спать.

Когда Герман Титов из космоса на седьмом витке произнес почти подобную фразу, я припомнила свою юность и Женьку и рассмеялась.

Он сказал: «Я сейчас ложусь спать. Как хотите вы, а я ложусь спать».

У него тоже, видно, крепкие нервы.

Но в те дни, когда я прихожу из больницы, от Женьки, я не сплю всю ночь до рассвета. Чем помочь моей давней сопернице в ее черной беде? Пожалеть и простить? Но я ей давно все простила. Еще там, в разбомбленном, сожженном Воронеже, когда встретила ее в темноте, беременную, больную.

Может быть, действительно, в самом деле, ее любовь была ярче, сильней, чем моя? И отсюда и мрачность и лень, эти вспышки отчаяния, безрассудства, отсюда метания: Валька Рештак, Сережа Улаев?

Я простила ей все, даже глупые хлопоты за Кедрова. Интересно, как она тогда догадалась, что мы с Алексеем Николаевичем полюбим друг друга? В XV веке ее сожгли бы как ведьму за колдовство.

Невероятно, но факт: Женька все угадала на двадцать лет наперед.

Я ей благодарна за это.

Мы с Марьяной приходим к ней в больницу как на дежурство. Иногда просто молчим, сидя рядом с кроватью. И глядим на нее. Иногда читаем ей вслух, шутим, спорим.

— Женя, а ты уверена, что человечеству нужен атом? — спрашиваю я. — По-моему, он излишне громоздок. Есть много и других очень действенных способов убивать ни в чем не повинных людей. Вот лазеры, например. И дешево и сердито. Или газы. Или бактерии. Это нынче так просто. А главное — без последствий.

Женька смотрит на меня обиженными глазами.

— Тебе нельзя на ночь читать фантастические романы, — отвечает она. — Ты читай «Крокодил». Он полезней. — Успокоившись, добавляет: — Ты на все еще смотришь с точки зрения сорок первого года. Легкий шок. На почве внезапности. Он пройдет.

— Да, пройдет, — подтверждаю и я, — Все в жизни проходит. Это очень удобное утешение. Надо все позабыть, все простить. А они пусть опять начинают от Эльбы. От печки.

Как жаль, что любовь наша нетерпелива!

Лет пятнадцать спустя после войны я на улице встретила капитана Черкашина. Некогда стройный, рослый красавец, сводивший с ума армейских девчат, нынче он вдруг превратился в толстеющего, болтливого старичка, живущего пикантными воспоминаниями, обрюзг, стал прожорлив, неряшлив. А моя подруга, пулеметчица Варя Парамонова, настоящая русская красавица несмеяна, так любила его, что, когда он ей изменил со штабной машинисточкой, она вынула пистолет и застрелилась у всех на глазах. Проживи Варя еще год или два, еще десять лет, потерпи, и я представляю, как она посмеялась бы над своим неверным поклонником! Какими были бы веселыми, насмешливыми ее голубые глаза!

Когда у меня в квартире зазвонил телефон и я услышала в трубке голос Бориса, мое первое движение было бросить трубку и отойти. Но я переломила себя.

— Да, — сказала я. — Слушаю.

— Это я, — сказал Борис.

— Очень мило с твоей стороны. Ты живой?

— Да. — И вдруг глупо, с недоумением в голосе: — А что?

— Уж лучше бы ты был мертв.

— Почему? — Он, наверное, думал, что я шучу, и с готовностью засмеялся.

— У мертвых перед живыми есть одно преимущество. Они возвращаются к нам тогда, когда мы их вспоминаем. Не раньше.

— А ты разве не вспоминала меня? — Борис задал этот вопрос так обидчиво, быстро, что я поняла: он по-прежнему хочет нравиться женщинам. Даже мне. Как когда-то.

— Нет, ни разу не вспоминала, помилуй бог! — Я честно, сознательно солгала.

— У меня к тебе дело, — сказал Борис. — Я хотел бы с тобой встретиться. Если можно, конечно… Ты знаешь, о ком я хочу говорить. — Его тон был просительный, но я подумала с грустью: «Эх, Марьяна, Марьяна, опять ты соединяешь несоединимое! Зачем? Для чего?»