Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 16

«Откупился, – невесело подумал Степан. – Вернул подарочек государев. Не ведая, поступил мудро, по неписаному житейскому правилу: царёво отдать, иначе мёртвому быти. Но от смерти откупишься ли? Очень сомнительное утверждение».

Пока Рза размышлял, торжественное мероприятие в зале приближалось к своему естественному финалу, попросту говоря – к застолью. Не для всех, понятно, всех в голодное время за юбилейный стол не посадишь, – только для особо отмеченных вниманием окружного начальства, то есть, как писали газеты, «героев и передовиков производства, людей, тыловыми подвигами приближающих нашу будущую победу».

Рза прислушался к звукам зала. После перерыва сцена была отдана участникам концертной программы. Голос хореографа Веры Николаевны Горсткиной объявил очередной номер: выступление танцевального ансамбля жителей Эльбигортского юртобъединения с танцем «Охотник-стахановец колхоза „Красный песец“ Гавриил Салиндер сбивает выстрелом из ружья вражеский самолёт».

Рза представил, как на сцене под портретом вождя тычут пальцами в потолок туземцы, собранные с миру по нитке за сто граммов даровой водки и тарелку твёрдого овсяного киселя, умытые, одетые наспех во временно выданные наряды, как они вразнобой заводят свои долгие скрипучие сё, так, кажется, называется по-ненецки песня, топчутся невпопад или вяло ходят по сцене, наступая без должной выучки друг другу на пятки, а сверху им улыбается главный друг больших и малых народов СССР товарищ Иосиф Сталин.

«Вражеский самолёт»… Рза помнил тридцать девятый год, конец августа, стадион «Динамо», он тогда жил в Москве, военный дым в тот год хоть и долетал до столицы, но пах он ещё не гарью русских городов и полей, а дымом с полей Европы, на стадион его затащил знакомый, сам Рза не сильно увлекался футболом, дерево, камень, резец, космос, рождающийся из хаоса с помощью привычного инструмента, – вот предметы его сердечной страсти, болельщик был из него плохой, но он сидел на низкой скамейке, слушал, как тридцатитысячная толпа выдыхает из коллективных лёгких гулкое слово «Го-о-о-о-л!», когда Якушин, тряся в воздухе кулаками, счастливый, бежит от ворот противника, или кричит «Мазила!», если мяч не залетает в ворота, и был частью этих людей, переживал их простыми переживаниями, смеялся и пытался свистеть, подражая их наивным манерам; и вдруг – он хорошо запомнил это мгновение – толпа затихла, игра на поле затихла тоже, замер мяч у левой бутсы полузащитника, и в упавшей на людей тишине нарастал и давил на слух тяжёлый звук авиационных моторов выплывшего из-за восточной трибуны самолёта со свастикой на крыльях и на хвосте. Обдав людей мусорным ветром, немецкий «кондор» пропал из виду, за стадионом был Центральный аэродром, самолёт с германским министром благополучно заходил на посадку.

Об этом помнить было сейчас нельзя, такая память держалась сегодня в тайне, тут уж никакое лауреатство не помогло бы уберечь голову, упомяни он об этом где-либо.

Из зала высокой поступью пришла мелодия «Священной войны». Значит, торжество завершилось, война, объявшая Советский Союз, перевалила двухлетний возраст, и неизвестно, сколько их ещё будет, этих промежуточных юбилеев.

И снова явилось воспоминание из далёкого теперь уже прошлого. Опять Первая мировая. Москва вроде бы – да, Москва. Письмо Рильке, поэта, царство ему небесное, они знакомы были с ним по Парижу, виделись у Родена, встречались в Риме, адресовано письмо не ему, писано по-немецки, странным образом попало в Россию, и не откуда-нибудь, из Мюнхена, почти из сердца кайзеровской империи, и это в год, когда немецкие погромы в Москве были делом таким же будничным, как клоунады отрицателей-футуристов, и прочитано, кажется, Пастернаком в кругу тогдашней художнической богемы.

Рза помнил письмо на память, и как-то оно очень перекликалось с сегодняшним состоянием мира.

«Даже теперь, когда уже так много говорят о страшном превосходстве и о достигнутых повсюду успехах, кто мог бы сказать, что, в сущности, произойдёт с нами и многие ли из выживших в этом году сумеют остаться людьми? Мне это причиняет невыразимую боль, и я целыми неделями думаю о тех, кто успел умереть раньше, и завидую им, что они всё это видят уже не отсюда. Ведь где-нибудь в мировом пространстве должны быть такие места, откуда весь этот ужас представляется всего лишь явлением природы, одним из ритмических потрясений вселенной, неколебимой в своём бытии даже там, где мы гибнем. А погибая, мы, разумеется, переходим в высший круг бытия – там мы сможем наблюдать всю полноту катастрофы и внезапно поймём что-нибудь и о смерти; может быть, именно в этом смысл этой ужасной войны; может быть, это только эксперимент, проходящий перед глазами неизвестного нам наблюдателя, – если только мыслимо существование безошибочного глаза, зоркого, испытующего глаза исследователя, который изучает это так же, как изучают прочность горной породы, и устанавливает следующую, более высокую степень жизненной прочности в этом кипении смерти…»[1]

вжав кулак в обвислую щёку, жевал унылую песенную жвачку художник-инвалид Хоменков, приблудившийся к Дому ненца по причине отсутствия местожительства и кормящийся оформительскими работами да подкраской облупившихся стен. Пел он песню единственно для себя, его не слушали, гул разговоров сливался с сизым табачным маревом, потому что уже где-то к пяти затянувшееся праздничное застолье перевалило официальную фазу и перешло в вольную.





Способствовало этому переходу отсутствие первых лиц партийного и советского руководства, начальства из служб и ведомств Комиссариата внутренних дел и аппарата госбезопасности, гражданской и военной прокуратуры, суда окружного и городского, начальника городской милиции и прочих представителей власти, которым не положено по ранжиру панибратствовать за общим столом с руководителями низшего ранга и представителями трудовых коллективов, – они укатили праздновать в окрисполком, отсюда неподалёку.

Там, на улице Республики, бывшей Царской, стол, наверное, был богаче, – во-первых, ждали омское начальство из областного УНКГБ (начальник, полковник Быков, это выяснилось потом, послал вместо себя зама, подполковника Гаранина; ждали на праздник и Дымобыкова, шутили, впрочем, на ухо: «Дымобыкова без Быкова не бывает», но генерал не приехал тоже); во-вторых, и это было важнее, представители местного руководства, приглашённые за исполкомовский стол, завоевали себе право на праздник.

Но и за столом в Доме ненца люди не чувствовали себя обиженными, присутствующие здесь понимали, что начальство начальству рознь, приятно, конечно, сознавать, что первый секретарь окружкома закусывает тем же самым налимом и пьёт из тех же самых запасов, которыми потчуют и тебя, а начальник райотдела НКГБ встаёт под те же самые тосты, под которые вскакиваешь и ты, только стоит ли переживать из-за этого, тем более что товарищи из потребсоюза позаботились о хлебе насущном.

Хоменков допел до конца и опять потянулся к стопке, выпил, закусил балыком и мутным глазом оглядел стол:

– Лауреат, не вижу лауреата. Тебя вижу, – взгляд его встретился с узким лицом помреда газеты «Нарьяна нгэрм» товарищем Цехановским, – а этого… ну, как его… ненавижу. Тьфу… не вижу, ненавижу, какая разница!

– Не пей больше, – посоветовал ему сосед по столу. – Вино – это пойло к сумасшествию.

– Видел руку? – Инвалид тряхнул обшлагом и обнажил до локтя левую руку. Правой, от плечевой кости и ниже, у Хоменкова не было. – Я художник, я ею заборы крашу. И она у меня одна, не как у некоторых… как их… лауреатов. Держи мускул, щупай, не бойся. Я ею гирю трёхпудовую подымаю, я в мишень стреляю с неё без промаха. А он двумя свои скульптуры ваяет. Давай выпьем. За то, что у него две руки. За талант. За лауреата. Мерзавец… Знаю, всё про него знаю… Откупился, сбежал от славы… Теперь в зоне собирается отсидеться… Лауреат! Кто видел лауреата? Хочу выпить за великого человека.

1

Перевод И. Рожанского.