Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 13



«1984» Оруэлл, закончив роман тем, что герой его после всех жестоких испытаний, мучений, страданий полюбил Старшего Брата.

Конечно, советский феномен имел свои собственные исторические корни и свою действительность. В атмосфере того времени, в тех обстоятельствах нашего бытия и с той идеологией, внедренной в наше сознание, – тиран Сталин, этот движитель всех наших тогдашних бед, явился для множества людей психологической опорой в их жизни, символом стабильности, светочем правды и справедливости в противоборствующем, страшном и непонятном мире. Не зря так много говорилось, что Он наверняка не знает о преследовании честных людей и творящихся беззакониях, что продолжают действовать «враги народа», с которыми именно Сталин борется всю свою жизнь. И весь этот многосложный и многопричинный процесс привел к тому, что триада возвышенных человеческих чувств – вера, надежда, любовь – обратилась у большей части народа на Сталина.

Моя дневниковая запись, приведенная в начале, свидетельствует, что и я был в числе этого множества людей.

2. Раскрепощение

Оттепель

В конце апреля того памятного 1953 года, перед самыми майскими праздниками, я шел по улице 25 Октября (которая теперь снова стала Никольской) в сторону Красной площади. День был солнечный, яркий, теплый, как и весь этот апрель с рано и бурно зазеленевшими деревьями и газонами. А прошло всего полтора месяца с похорон Сталина, и жгучее горе тех дней, когда было непонятно, как жить дальше и возможно ли это вообще после его смерти, никак не согласовывалось с благодатно развернувшейся весной. Приближавшиеся же майские праздники казались и вовсе неуместными. Я шел по своим делам в этом смутном состоянии и вдруг услышал раздавшуюся из уличного репродуктора громко, на всю мощь, эстрадную мелодию «Цветущий май» в новой для меня джазовой аранжировке – веселой, даже радостной и задорной, чуть ли не разудалой. Я остановился от неожиданности, а «Цветущий май» продолжал звучать в своем ударно-джазовом ритме, органично вторгающемся в напевную мелодию.

Я сразу воспринял услышанное как сигнал: ведь все послевоенные годы джаз – эта «музыка толстых» – был почти под запретом, а все его поклонники считались неблагонадежными людьми с несоветскими пристрастиями. Значит, там, на самом верху, происходит какое-то движение, коли Всесоюзное радио позволяет себе такую музыку.

И дальше по пути я слышал в себе этот радостный «Цветущий май» и постепенно, глядя на солнце, на густозеленые деревья, на шедших по улицам людей, начал явственно ощущать, что есть в жизни нечто более значительное, всеобъемлющее и всесильное, чем даже земной вседержитель, и что это – сама жизнь.



А через год из тюрем, лагерей и ссылок начали возвращаться выжившие там люди. Вернулся после семнадцати лагерных лет давний товарищ отца, киновед, книгу которого с дарственной надписью отец хранил все эти годы на полке своей библиотеки; вернулась после такого же срока мать моего тогдашнего друга, отец которого, журналист, работавший с Горьким, был расстрелян в самый пик репрессий. В этом же 1954 году вышла в свет повесть Ильи Эренбурга «Оттепель», давшая название всему начавшемуся периоду нашей жизни. Обозначился сдвиг окаменевших пластов бытности. И наконец, в феврале 1956 года грянул ХХ съезд КПСС, завершившийся докладом Н. С. Хрущева с разоблачением ужасающих беззаконий Сталина.

Доклад Хрущева, прочитанный им 25 февраля на закрытом заседании после официального окончания ХХ съезда партии и не обсуждавшийся там, потряс делегатов. Один из них уже в постсоветское время, лет сорок пять спустя, рассказал в телевизионной передаче о сохранившемся навсегда в памяти впечатлении от того события. Слушали Хрущева в гробовом молчании. Все словно оцепенели, замкнулись в себе, даже не переглядывались, не то чтобы переговариваться. И так же молча, запечатав уста, глядя только перед собой и под ноги, не закуривая на лестнице, спрятавшись каждый в свой панцирь, обособленно друг от друга расходились из Кремля…

Потом этот доклад, переложенный в «Закрытое письмо ЦК», стали читать всем членам партии в их первичных организациях, а за ними – и беспартийным по месту работы. Воспринималось оно как «Правда о Сталине». Правда была неполной, обработанной идеологически, речь в «Письме» шла только о Сталине и использованных им в своих целях карательных органах, о попрании Сталиным «ленинских норм партийной жизни», об извращении «принципов социалистической демократии» и вопиющих нарушениях «социалистической законности». Само основополагающее учение Маркса – Энгельса – Ленина оставалось по-прежнему незыблемым, – нужно было лишь очистить его от этих вопиющих нарушений и извращений, смело и решительно вскрытых партией. И объявлялось о «возвращении к ленинским нормам партийной жизни», и о том, что карательные органы, фактически стоявшие над партией, также понесшей свою долю в общем уроне, взяты теперь под ее строгий контроль. Имя Сталина исчезло из эмблемного перечня святых имен, обозначавших это «вечно живое» учение. А четверть века сталинской тирании с миллионами жертв массовых репрессий партийные идеологи научно определили общетеоретическим эвфемизмом: период культа личности. Имелся в виду тезис Маркса, считавшего, что историю творит народ, и отрицавшего в социалистическом движении всякий «культ личности»…

Но и того, что было тогда сказано людям, хватало для глубоких раздумий – тем, кто почувствовал такую жгучую потребность осмыслить произошедшее с народом, со страной. Правда о Сталине, на которого молились столько лет, была вторым после его смерти общественным потрясением. Одни приняли ее с болью, горечью, но с жаждой этой правды и стремлением к справедливости; другие, не в силах объять, ошарашенно замерли, сомневаясь, привычно выжидая, соблюдая осторожность и внутренне сопротивляясь разлому в самих себе; третьи не хотели ее принять умышленно и яростно возражали, это была не их правда, опасная, враждебная им самим. Разделение людей происходило по степени их непосредственной причастности к режиму и по мере имевшейся у них совести.

На этот раз я был среди тех, у кого открылись глаза на вершившиеся Сталиным злодеяния. Точно по раздавшемуся в душе удару колокола, отворилась подспудная часть сознания, в которой с детских лет сохранялись шорохи, страх, шепот, потаенные взгляды, жесты, иносказания родителей, родственников, других приходивших в дом взрослых; обобщились, казалось, разрозненные факты из судеб знакомых и приятелей, чьи родители были расстреляны или отправлены в лагеря; вскрылись тупики мысли, в которые идеология загоняла твое понимание, твои оценки общественных явлений и событий, твой ум. И начала осыпаться, отшелушиваться вся та короста лжи, раболепия, приспособленчества, которая обволакивала, запеленывала, сковывала в тебе живую душу. Сработала наконец долго сдерживаемая рвотная реакция на весь послевоенный угар, в котором мы жили и который старались терпеть, принимали как должное. Но пуще всего проявились страстная тяга к правде, ее поиск и утверждение.

Это было время оттепели. И постепенно – при всех возникавших в тот период «заморозках» – стали живительно расправляться литература и искусство. Толстые и тонкие журналы, книги, театры, киноэкран шаг за шагом заговорили на неподступные до тех пор темы. Но наибольшее влияние на процесс духовного раскрепощения общества оказала тогда литература, ее откровенное и сокровенное слово. А среди толстых литературных журналов, этих ведущих проводников слова, особо выделился в 60-е годы «Новый мир», главным редактором которого был в то время Александр Твардовский. Именно в «Новом мире» в ноябре 1962 года было опубликовано заглавное произведение всей оттепели – повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Это была повесть о зэках, сделавшая гласной тему ГУЛАГа. Для того чтобы совершился такой прорыв, Твардовскому пришлось обращаться к самому Хрущеву.