Страница 2 из 14
Навстречу уверенно шагает трехлетний карапуз. «Дядя, вы старенький?» Голубые глазенки внимательно разглядывают мою палку. «Да, деточка». С чувством превосходства он гордо добавляет: «А я – молодой». Топает ножкой в красном сапожке: «Я могу бегать». И берет старт. Беги, малыш! А я вздыхаю: сам-то уже отбегался и даже отходился…
«Когда отчетливы приметы / Того, что стар и одинок, / Пиши чеканные сонеты, / Сонетов царственный венок. / Когда дела идут к закату / И руки скованней в кистях, / Играй воздушную сонату / Прозрачной формы в трех частях».
Да, вот пришло время и мне браться за сонет. Мемуарный «сонет» в прозе…
Это – стихи Ларисы Миллер. Я познакомился с ней в начале 1990-х и давал читать ее сборники уже тяжело больному отцу, понимая, что прозрачная ясность стихов Ларисы, ученицы Арсения Тарковского, ему, стороннику всего классического, понравится. Это была своего рода терапия. И вот он процитировал стихотворение Миллер. Превратив в фактический эпиграф к своим воспоминаниям.
Мне кажется, что я помню себя с двух-трех лет от роду. В трехлетнем возрасте, то есть когда я уже уверенно ходил и бегал, мы жили в селе Киструс Спасского района Рязанской области. Помню высокий берег Оки и дорогу – спуск к воде, где река летом мельчала так, что можно было перейти ее вброд, и я видел, как тяжело нагруженные телеги и возы сена важно пересекали реку, а потом медленно карабкались вверх. Село, по моим представлениям, было сплошным яблоневым садом. Видимо, это была весна, и сады бурно цвели бело-розовым цветом. Наверное, я был озорным неслухом, потому что один бегал в амбар и барахтался там в куче зерна.
Позже мы с мамой приехали в город Спасск, где я прожил у бабушки Нади до семилетнего возраста. Небольшой домик на окраинной улице состоял из одной комнаты с большой печью, на которой я так уютно устраивался на ночь. В красном углу всегда мерцала лампадка, освещая большую, в золотом окладе, икону с темным ликом Богородицы, которую моя бабушка, стоя на коленях, упрашивала пожалеть нас, сохранить и помиловать неизвестно за какую нашу вину. Кроме того, из комнаты можно было выйти в просторные сени, откуда было два выхода – на улицу и во двор, где проходили все мои игры – почему-то всё время я строил там землянки. Через забор от соседей тянулись ветви яблонь и груш, а осенью на радость мне с них падали теплые плоды. А прямо за забором, по которому важно расхаживал его хозяин – боевой петух, начинались бескрайние поля и заветная тропинка к берегу Оки.
Плавать я тогда еще не умел, поэтому просто шлепал по колено в воде, спугивая стайки пескарей, или плескался, лежа на животе. Иногда вместе с друзьями просился перевезти нас на другой берег – там, в привольных заливных лугах, мы прыгали и кувыркались, вдоволь наедались диким луком. Надышавшись запахами луговой травы и цветов, спешили домой – или на пароме, или опять упрашивая счастливых обладателей лодок.
Таково свойство памяти – наводить резкость, если надо. Даже если чего-то сразу не видно, настроив оптику памяти, можно обнаружить множество деталей. Проложить дорогу. Восстановить запахи и звуки, облик человека… Иногда резкость внезапно наводится сама. Вдруг просыпаюсь с четким слайдом перед глазами – прозрачное утро в рамке окна казенной дачи лета 1974 или 1975 года: синее небо и светоносные сосны. И вспоминаю стихотворение самой младшей сестры бабушки – обожаемой всеми тети Гени Кац-Каган, которая еще вернется не раз в это повествование: «…Тем ясным, теплым утром ранним / Возникло детство в дымке дальней / В каком-то легком полусне…» Потом внутреннее зрение можно перевести направо – грубо обструганные доски стены коммунального дома для работников ЦК, который был построен пленными немцами. А дальше взгляд может гулять куда хочет, как в видеопосещении на сайте какого-нибудь музея. И уже слышны голоса мамы и бабушки Любы, уже слышен мой собственный голос: «А почему баба Дуня по ночам кричит?» И уклончивый торопливый ответ родителей, чуть ли не хором: «Это ей снится, что ей доктор зубки лечит». И деревянное крыльцо, портал в большой лесной мир. И мой вопрос: «А кто такие евреи?..»
…Отец родился в 1928 году в селе Ижевское Спасского района Рязанской области. В то время дед работал там нарсудьей – после окончания Рязанского рабоче-крестьянского университета. В автобиографии дед, Иван Иванович, писал, что является выходцем из семьи «крестьянина-середняка». В то время, которое описывает отец, его папа трудился председателем Спасского райколхозсоюза. То есть в свои неполные 30 лет активно участвовал в коллективизации. Семья, несмотря на Богородицу, была преданно-коммунистическая. Моя бабушка Дуня, уже будучи очень пожилой женщиной, куда-то там направляясь из последних сил, говорила: «Я должна, ведь я – коммунист».
Эти убеждения – в буквальном смысле как веру – отец впитал от своих родителей. И ничто – ни опыт, ни образование, ни скептический склад ума, ни круг друзей-интеллектуалов – не смогло эту веру, абсолютно ортодоксальную, пошатнуть.
Меня всегда тянуло к воде. Впоследствии, где бы я ни был, первым делом шел к реке, чтобы «свои ладони в воду опустить», а при возможности и поплавать. Это были великие реки – Волга, Енисей, Иртыш, Лена, Ангара, Зея, Амур, – и везде вода принимала меня по-братски, как своего.
А еще озеро Байкал. В одном из писем 1968 года из командировки папа писал маме о том, что видел Байкал. И что нигде не дышал таким воздухом. А в пыльном и загазованном Иркутске посмотрел прекрасную постановку пьесы, на которую в Москве не попасть, – «Варшавскую мелодию» Леонида Зорина. Ну да, как же попасть? Театр Вахтангова, постановка Рубена Симонова, в ролях Юлия Борисова и Михаил Ульянов, почти диссидентская тема, запрет на брак с иностранкой, хотя и из соцлагеря…
А все великие реки папа видел в бесконечных командировках, которые описаны в пяти блокнотах путевых заметок – с 1969-го по середину 1980-х. Блокноты пахнут его руками, его кожей… Или мне это только кажется. Но это мы еще обсудим.
…Сон. Нагорное, поселок ЦК КПСС по Новогорскому шоссе, за нынешним Куркином. Нагорное в той части, где был заросший, таинственный пруд, почти превратившийся в болото.
Отец с чужим лицом. То есть я знаю, что это он, однако у него лицо другого человека.
Все-таки родители редко снятся. И я иногда выпрашиваю у «высших» сил, чтобы это происходило чаще. Сознание замусорено текущими событиями? Или это их посмертная деликатность? Или я неблагодарный сын?
Еще сон. Мама предлагает съехаться. Оказывается, в продажу поступила наша старая квартира. Мечта о возвращении в детство перемешана с виной за то, что когда-то разъехались. Мечта-вина.
И еще сон. Брат (который много лет как умер) потерял работу. Я суечусь, звоню разным людям, в том числе его высокопоставленным друзьям, с которыми он стесняется по этому поводу связываться, устраиваю его дела. Он всегда был старшим не только по возрасту. И вдруг такая беспомощность…
И еще. Первый раз, когда я испугался за отца. Больше, чем за себя. В Нагорном, в 1971-м, мы пролезали через дырку в заборе поселка, чтобы выйти к реке. Папа напоролся лбом на здоровенный гвоздь. Кровь хлестала невероятно сильно. Пришлось вернуться домой. Мне было лет шесть.
На нашем острове в магазине я задел плечом стойку с оливковым маслом. Бутылка разбилась, упав на мою ногу. Моя пятилетняя дочь, мое нежное счастье, после полутора месяцев на море – цвета настоящего кофе маккиато, первой обнаружила сильный порез на моей пятке: хлестала кровь, как тогда, более сорока лет назад. Обнаружила и горько заплакала от страха и жалости ко мне. И долго не могла успокоиться…
Второй раз в жизни я испугался за папу, когда мы отдыхали на Куршской косе. Литовские товарищи напоили высокого московского гостя – завсектором ЦК – во время яхтенной прогулки. Ночью я проснулся в номере дома отдыха от того, что отцу было по-настоящему плохо. Мама суетилась вокруг него. Он называл маму «кошечка моя», и эта интимность меня тоже поразила и испугала. Мне тогда было лет девять, но неловко было обнаружить то обстоятельство, что я не сплю и вообще от страха хочу в туалет.