Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 27



– Теперь ты мой должник, – не сумев скрыть вздох разочарования, произнесла Елена в длинном, гулком, празднично освещённом коридоре, в котором вдоль стен на своих стульях у открытых дверей в другие залы подрёмывали аккуратненькие седовласые старушки – смотрители музея, сами уже давно превратившиеся в его экспонаты.

– Да отслужу я, боярыня, не сумлевайтесь, – попробовал развеять я в том числе и свою досаду от предвкушаемого, но несостоявшегося поцелуя. Тем более что с Леной мы ещё ни разу по-настоящему не целовались.

– Игорь, не паясничай, пожалуйста. Тебе это не идёт, – немного раздражённо отреагировала она на мою шутку. – Давай встретимся завтра в половине седьмого у театра. Хорошо? – уже более примирительно произнесла она. – И не сердись на меня, пожалуйста. Просто день сегодня был довольно трудный. Возилась со статьёй, которую шеф уже третий раз заворачивает. А ведь у меня, как и у тебя, последний год аспирантуры, и надо успеть подготовить «дисер», – перешла она на аспирантский сленг, что делала крайне редко. – Проводи меня до метро. У нас сегодня ужин с родственниками, и мне надо быть дома к семи. Да, и возьми билеты – они должны быть у мужчины. В общем, встречаемся завтра, как договорились. Хорошо?

– Хорошо, – не очень вежливо ответил я.

– Ты всё-таки обиделся, – с сожалением произнесла Елена. И мы молча продолжили путь, теперь уже спускаясь к гардеробу по широкой мраморной лестнице, заканчивающейся в просторном, хорошо освещённом вестибюле дворца с его парадными высокими дверями с изящно изогнутыми линиями внутреннего каркаса – хорошо отполированного коричневатого цвета дерева, обрамляющего толстое стекло, сквозь которое была видна тёмная, почти чёрная Нева. И, колеблемые лёгкой рябью воды, плавающие в ней большие круглые плафоны светящих мягким жёлтым светом «одноногих» фонарей, широко «шагающих» вдоль гранитной набережной на своих высоких, словно у цапель, «ногах».

Их свет, цепочкой уходящий вдаль вдоль набережной, заманчиво блистал яичными желтками, и ни глянцевая чернота воды, ни темнота промозглого осеннего вечера не в силах были поглотить его. И это отчего-то вселяло надежду, что всё будет хорошо.

Ветер снаружи, и особенно у реки, куда мы подошли зачем-то, перейдя улицу, был пронзительный, колкий, холодный, с чувством хозяина забирающийся под наши плащи.

– Знаешь, лучше проводи меня до остановки троллейбуса – это ближе, – попросила Елена, беря меня под руку, свободной придерживая поднятый ворот плаща.

Обогнув угол здания, мы вышли на Дворцовую площадь, где ветер уже не был так свиреп. Перейдя её, поднырнули под арку Генерального штаба и, миновав телеграф, оказались на Невском проспекте. Тут ветер был уже не властен. Но, несмотря на это, не оставляло ощущение, что он успел просвистать нас насквозь, выветрив всё самое хорошее и теплое, с чем и ради чего только и стоит жить…

Я вспомнил вновь о Маргарите, её письме. Однако вспомнил уже как-то вяло, отстранённо, словно о чём-то постороннем, очень давнем, почти забытом, мало трогающем сердце. Так бывает, когда «непереносимые» детские обиды со временем становятся смешными.

На следующий день, прямо с утра, чтобы не передумать, я написал заявление с просьбой об отчислении меня из аспирантуры по собственному желанию. Весь день затем отражая «атаки» увещевающих меня, предлагавших не пороть горячку и закончить аспирантуру, доказывающих и аргументирующих свои доказательства, что я поступаю глупо. И что если я не полный идиот, то должен заявление своё из канцелярии побыстрее, пока ему ещё не дали ход, забрать и забыть о нём как о страшном сне…



Вечером, в половине седьмого, мы встретились с Еленой у театра, уже на дальних подступах к которому толпа любителей театрального действа, к которым я себя не причисляю, с горящими глазами «стреляла» у прохожих, двигающихся в направлении БДТ, лишние билетики. Несмотря на моё скептическое отношение к театру, к его какой-то, на мой взгляд, ненатуральности, спектакль действительно был хорош. Однако восторги Елены, перехлёстывающие прямо-таки через край, казались мне всё же чрезмерными. И чтобы не портить вечер ни ей, ни себе, я не стал говорить о принятом мною сегодняшним утром решении. Тем более что в конце недели я был зван на родительскую дачу – «на закрытие сезона», «отжимки», с домашним вином из черноплодной рябины – «производство отца» и «очень вкусными мамиными голубцами».

– Ты только торт какой-нибудь купи или цветок. Тогда ты им стопроцентно понравишься, – проговорилась Лена, и я окончательно понял, что мне пора домой.

Смотрины в мои планы не входили. Я очень хорошо относился к Лене, тем более что человеком на самом деле она была славным, но всё-таки я не любил её. И это было главным.

В конце недели в аэропорту Пулково, ожидая посадки в самолёт, я написал ей – не то короткое письмо, не то пространную записку, в которой извинился за невозможность, в связи со срочным отъездом, побывать у них на даче и познакомиться с её родителями, а также попытался объяснить свой нелогичный с точки зрения «здравого смысла» поступок с аспирантурой. В конце подсластив «пилюлю» фразой, в которую тогда почти что верил: «Лена, ты замечательный человек, и я тебя почти люблю. Но я тебя, поверь, не стою. До свидания, а может быть, прощай».

* * *

В родном городе я оказался никому не нужен. Вернее, не нужен я стал советской науке. А ещё точнее – родному институту, который направлял меня в аспирантуру и который ожидал меня лишь через год остепенённым специалистом. Без учёной же степени мне могли предоставить только должность лаборанта или, в лучшем случае, инженера…

Почти полгода я промыкался в поисках работы по академическим учреждениям. Где-то сразу получал отказ: «Тема работы не по нашему профилю». Где-то – предложение, на которое я, после двух лет аспирантуры в Питере, так же, как и в родном институте, согласиться не мог – не позволяла гордость. «У нас вакантно место лаборанта», – обычно слышал я ответ в очередном отделе кадров. А на мой вопрос: «В чём заключаются его обязанности?» получал исчерпывающую информацию: «Пробирки мыть. Причём очень тщательно. Оклад, конечно, небольшой – зато есть реальная перспектива роста…»

В свободное от хождения по институтам время, которого у меня теперь было предостаточно, я успел перечитать массу книг из домашней библиотеки и ясно понял, что никакого триумфального въезда на белом коне в литературу у меня в ближайшее время, по-видимому, не предвидится. Более того, может быть, это «ближайшее время» будет отодвинуто от сегодняшнего на многие-многие годы. Через шесть месяцев, почти постоянно ощущая свою незначительность и ненужность, испытывая угрызения совести по поводу того, что в двадцать семь лет (Лермонтов к этому времени уже на дуэли погиб, успев стать классиком русской литературы. Прав был мой шеф!) сижу на шее у родителей, я заработал язву двенадцатиперстной кишки и наконец-то понял, что работу мне надо искать в иных, не научных, более грубых сферах. Это во-первых. И, во-вторых, не стоит постоянно поддаваться унынию. Жизнь, несмотря ни на что, всё-таки продолжается. И надо постараться из негатива извлечь позитив.

Стоит сказать, что родители не докучали мне своими советами и за безделье не корили, видимо, понимая, что с их сыном происходит что-то необычное, судьбоносное. Хотя, конечно же, вздыхали украдкой – я это замечал – от моей непутёвости, в глубине души наверняка жалея, что я бросил аспирантуру, где у меня всё складывалось так удачно. Да мне и самому теперь поступок мой казался странным, необъяснимым, лишённым смысла.

С Маргаритой, о которой я так часто думал перед возвращением домой, отношения стали какими-то постными, будто мы внезапно впали в летаргический сон и никак не можем проснуться, а встречи – редкими. Возможно, это происходило оттого, что я, казалось навсегда, утратил свой природный оптимизм и веру в неизбежную удачу. Мой внутренний стержень, так долго до того удерживающий независимую гордую осанку, теперь как будто бы слегка прогнулся, не выдержав тяжести неразрешённых житейских проблем, свалившихся на мои плечи.