Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 21



Захваченная своим новым, столь неожиданным состоянием, она не сразу замечает, что возле её ног вьётся, виляя пушистым хвостом, ощериваясь очевидной улыбкой, клочковато-лохматый дворовой пёс Байкалка.

– Наверное, натерпелся за ночь, бедолага ты наш? – обращается к нему Екатерина. Она гладит его, треплет за шерсть, богато наполнившуюся в последние недели подшёрстком, шелковистой мяготью. Сбегала в сени с его миской, половником щедро наклала в неё с вечера приготовленного варева.

– Уплетай, наш доблестный охранник! – поставила перед ним миску. Но ему, очевидно проголодавшемуся, оказывается, не еда нужнее – порезвиться, поласкаться бы.

– Ешь же, ешь, Байкалка! – призывает Екатерина, но пёс подпрыгивает, тянется к ней лапами, тычется в лицо мокрым носом – явным признаком отменного собачьего здоровья и бодрости.

По щиколотку, а то и на весь голень проваливаясь в сугробы, Екатерина пробралась за калитку. Надо спешить на работу, не опоздать бы – волнуется, понимая, что идти по заваленным снегом и размокшим после затяжных осенних дождей немощенным глазковским улицам будет непросто. Однако – снова остановилась. Отсюда, с крутояра над Иркутом, обзор неохватно широк, дали беспредельно глубоки. Екатерина очарована: и небо беспредельно, и земля беспредельна. Озирается, как в незнакомом месте, всматривается в белые равнинные просторы.

По деревянному, приземистому мосту через Иркут едут автомобили и гужевые повозки. Неподалёку, почти что обок – другой мост, железнодорожный; он высок, громаден, ажурен. По нему промчалась передача – паровоз с весёлыми красными ободьями колёс, тянущий за собой четыре вагона. В них, по-видимому, рабочие и инженеры авиазавода и депо Иркутска-Сортировочного, направляются на смену. Только умчалась передача, следом вкатился на мост гулкий длинный состав вагонов; урчливо протрубил, будто пожурил за что-то округу и всё живое в ней, бокастый, со звездой «во лбу» локомотив «Иосиф Сталин». «Все спешат на работу, все трудятся», – удовлетворённо думает Екатерина.

За Иркутом дымит печными трубами деревня Селиваниха, подле неё курится паром петляющая речка Сарафановка. «Проснулся народ», – думает Екатерина и старается взглядом проникнуть дальше, глубже. Угадывается застланное дымкой Монастырское озеро, а невдалеке от него – Иннокентьевская роща и Спасо-Иннокентьевский храм. Екатерине кажется, что слышны колокольные звоны. «Наверное, утреня закончилась, – подумала. – Люди молились, обращались к Богу». Распознаются развалины Михайло-Архангельского скита, разрушенного после революции. «Там земля намоленная», – вспомнились ей слышанные в детстве слова матери, но о какой-то другой намоленной земле. Но ни храма, ни рощи, ни озера, ни тем более развалин скита она не видит явственно или даже вовсе не видит их в этом сплошном снежном водополье, однако почему-то уверена, что и видит, и слышит, и даже что-то такое неуловимое, но желанное осязается всем её существом. Ей хочется смотреть в эти дали, за которыми ещё и ещё дали, и что-нибудь ещё разглядеть, распознать в них или угадать. «Увидеть бы Москву», – неожиданно и как-то по-детски думается ей. Улыбнулась.

Но тут же вспоминается в тревоге: ой! надо спешить на работу. Да сдвинуться с места не может. Какая-то неведомая сила не пускает её, словно бы что-то ещё надо увидеть и понять. Душа полна сладким, но одновременно подгарчивающим чувством. Кажется, что прежняя жизнь или чувствование, осознание этой жизни и самой себя в ней для неё уже невозможны. Она догадывается, что нынешняя ночь и утро переворотили её душу. Но – какая возможна жизнь? Какая – кто скажет? – возможна жизнь прямо с сегодняшнего дня, с этих минут и потом – на долгие годы? Какие пути в этих пугающе-грандиозных, монотонно-белых далях земли и жизни могут открыться для неё и куда, к кому и для чего в итоге привести?

«Дали, дали… Снега, снега…» – звучит перезвонами и эхами в её душе. И новые, но разнородные и даже противоречивые ощущения беспокоят её, смущают, настораживают. «Божий мир», – вспомнилось, и она понимает, что не могло не вспомниться.

– Божий мир, – шепнула она, словно бы для того, чтобы кто-нибудь услышал её, хотя бы – воздух и снег.

Ещё раз, но уже полным голосом произнесла:

– Божий мир.

Но зачем произнесла, для кого – не понимала. Стояла у калитки перед ещё нетронутой ничьим следом дорогой и приглядывалась и прислушивалась к жизни округи с этими её мостами-тружениками, с этими её безмерными, но затаёнными далями. Догадывалась: ожидала какого-то слова или знака. Но – откуда, от кого, наконец, зачем?

– Божий мир.

Не поняла: вновь сама сказала или – кто-то.

Солнце всегда взойдёт

1. Переезд



Долго, будто судёнышко в шторме, мотало нашу семью по северам, по захолустьям – стройкам, партиям, приискам. Никогда-то у нас не было своего дома, своей квартиры, своей, как не без скорбной насмешливости говаривала мама, «норки», мы бывали «квартирантами», «жильцами», «завербованными», мы и проживали не всегда вместе, семейством. Но вот, наконец-то, – заводь, о которой так мечтала мама и которая совсем не по сердцу была папке – неисправимому бродяге и непоседе.

Елань хотя и большой посёлок, но по-деревенски тихий, патриархальный, можно сказать. Лишь на берегу пыхтел, скрежетал и чихал, как старый дед, лесозавод. Он неспешно и лениво всасывал в своё металлическое нутро бесконечный караван бокастых брёвен, а те с важностью тянулись вначале по реке Еланке, а потом по бассейну, и выбрасывал из себя золотисто светившиеся доски, развесёлые вихри опилок и кучерявых стружек.

С полгода назад мы прибились к Елани, помыкались в тесном домке у маминого брата дяди Пети и вот сегодня, наконец, перебираемся на новое местечко, в «казённый» – услышал я от взрослых новое для меня слово («казёльный» – не смог выговорить, рассмешив всех нас, мой пятилетний братишка Сашок), – дом, который папке, устроившемуся на завод грузчиком, дали вне очереди, потому что мы – большая семья.

Жаркий, но духовитый – «яблоневый», сказала мама – ветер июня голубит моё лицо. Навалы стружек, опилок и дроблёной древесины, которыми отсыпают в Елани дороги, приветно похрустывают под колёсами телеги, в неё запряжена изработанная, с плешинами на ребристых боках лошадёнка. Телега высоко наполнена вещами. На самой их макушке, на подушках, сижу я, прижимая к груди кота Наполеона и кошку Марысю, и сёстры Лена и Настя с куклами. Лена дерзко показывает вприпрыжку идущим за нами мальчишкам язык, Настя же печальна и задумчива. Внизу, на лежащей на боку тумбочке, сидит мама с хнычущим Сашком. Ему хочется к нам, но мама не позволяет, опасаясь, что он свалится.

– Хочу на поюшку, хочу на поюшку, – мяукает мой братишка малыш.

Я зловредно шепчу ему:

– Рёва-корёва!

Он стонет громче, настырнее. Мама молча взглядывает на меня, сдвигает брови к переносице. Я примолкаю, однако – как же ещё охота позудить брата!

Сестра Люба то и дело отворачивает своё хорошенькое личико от мальчишек подростков, а они просто-таки засматриваются на неё. Она пунцовеет под их затаёнными влюблёнными взорами. Чуть вытягивая носочки, как, наверное, балерина, вышагивает рядом с папкой и бережно и грациозно несёт в руках накрахмаленное платье. Один парнишка так засмотрелся на неё, что бацнулся лбом о столб.

– Крепкий? – спросил у него папка.

– Чиво?

– Столб, спрашиваю, крепкий?

– Не очень, – смущённо нахмурился паренёк. – На моей улице покрепче.

– Тпр-р! – потянул поводья папка.

Лошадь покорливо остановилась около деревянного, брусового, невзрачного, с заколоченными наперекрест окнами дома, – ну, вот: здесь нам и жить-поживать.

– Какое чудо этот дом, – устало-радостно вздохнула мама.

И мы все вместе, не сдвигаясь, даже, кажется, совсем не шевелясь, смотрели на этот казённый, запущенный дом, будто он и вправду какое-то чудо, какая-то невидаль, на самом же деле он был щелясто и кое-как обшит досками, а они – некрашенные, нещадно вычерненные непогодой и солнцем.