Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 27



Волков: Но ведь от русского поэта все – и иностранцы в первую очередь – ожидают, что он будет пить очень серьезно, да?

Евтушенко: Да. Но я и в карты бросил играть, и водку пить. Она мне не нравилась просто по вкусу. Вот я не представляю вас сильно выпившим. А вы бывали сильно выпивши?

Волков: О-о! Во-первых, я сильно пил в консерватории. Я начинал как скрипач и даже в консерватории еще учился как скрипач. Я учился, кстати, в одном классе с Владимиром Спиваковым и у одного профессора. Про нас так и говорили: «Спиваков и Волков». Причем я хорошо играл. Я даже концерты сольные давал.

Евтушенко: А я не знал, что вы были скрипачом… А сейчас вы можете играть?

Волков: Нет, я, как приехал в Америку, не открыл футляра…

Евтушенко: Но вы же можете сыграть?

Волков: Могу еще, наверно. Хоть прошло уже много лет… Относительно выпивки – помню очень хорошо, как напился, помню себя сидящим в общежитском туалете… Сижу и не могу подняться. Дверь открывается, чувак заглянул и закрыл опять дверь. Я думаю: что же он, гад, видит же, что человек в беде… Потом опять дверь открывается, уже двое – берут меня за руки за ноги и выносят. Тогда я подумал: э, нет, что-то я далеко зашел…

А потом второй раз, здесь уже, в Америке, очень сильно мы стали пить с женой Марианной. По бутылке коньяка на двоих каждый день. Но тоже завязали.

Евтушенко: Вообще с американцами, такими чистыми, невозможно пить.

Какая-то другая культура у них даже пьянства.

Волков: Меня смешат в американских фильмах сцены, когда они хотят показать разгул такой и говорят «one drink!» – пум-пум, «two drinks!» – пум-пум, «three drinks»… Хотя нет, такого безобразия они уже не могут показать, больше двух в американских фильмах никогда не выпивают. Это уж совсем разгул запредельный, супералкоголизм. Так маленькими порциями и пьют. А вот стакан водки – это им слабо.

Евтушенко: А мы ходили с Юрой Казаковым, и меня спасли тем, что предупредили: тебе дадут спирт чистый спиртом же и запить. И я хлопнул! Но я уже себя внутренне настроил. Зато потом я и спал…

«Мы сто белух уже забили…» я написал, когда мы тройной одеколон пили – и хорошо было. А потом, когда я жил в Абхазии – я долго там жил, – я сам делал вино.

Волков: О, вы даже виноделом побывали?

Евтушенко: Да, мы делали вино сами, я детей своих в чаны запускал, ножонками они там топтались… В общем, я просто полюбил вино.

Несостоявшийся футболист

Евтушенко: Ну вот, а на следующий день после похода в ресторан отмечали первую мою публикацию, я пришел пробоваться как вратарь. И тренер Якушин учуял, что от меня пахнет. И кроме того, меня мутило, честно говоря. Он сказал: «Что это такое? Ты что, с ума сошел, что ли? Сколько лет тебе?» Я говорю: «Я вчера выпивал, у меня стихи напечатали». – «Ах ты поэт! Ну вот, мальчик, и иди, вот это твое. А футбол – не твое».

Волков: Так вы и не стали знаменитым футболистом…

Евтушенко: Потом я ему напомнил этот разговор, когда мы как-то встретились. А я был способный вратарь, я очень любил это дело. Когда я говорил, что учился прорыву разбойного русского слова не у профессоров, а у Севы Боброва, я говорил это потому, что хотел, чтобы поэзию так же любили, как футбол. Потому что русский футбол был тогда любовью народной. И, может быть, единственной отдушиной свободной народа.

У нас был потрясающий футбол! И все эти милые ребята такие хорошие были! Они безмашинные все были, они не испорчены были деньгами – и Сева Бобров, и Алексей Хомич… Боже мой, я был страшный болельщик. Мой любимый вратарь был Хомич – тигр, любимый форвард – Бобров. Я любил эту игру, я до сих пор ее обожаю. Я был совершенно убит поведением нашей современной сборной, когда ребята ну просто не играли в последний раз. Просто не играли! Когда видишь, что главное для них – деньги… Для многих из них, не для всех, может быть, я не хочу всех обидеть, – но раньше было совершенно другое…





Я подружился с Бобровым. Он тоже был моим учителем жизни. Он мне рассказывал однажды – уже потом, когда стал тренером, – как после турне по Великобритании его отвезли к деревенским родственникам. И собралось все начальство, приехали на всяких ЗИМах, ЗИЛах… «И вот, – говорит, – сидели мы, и родственники мои собрались все крестьянские – трудовые люди, которые выволокли Россию во время войны на своих плечах. А они на них даже внимания не обращали, обращались только ко мне. И мне стыдно стало, что наплевать им на моих земляков, которые меня вскормили, которые были такими хорошими людьми. И я, – говорит, – ушел. Мне стыдно стало за самого себя. Я ушел в чуланчик, и сидел там, и плакал, что никто и никогда не поймет, что эти люди – они-то и есть настоящие герои». Вы знаете, как меня это тронуло! И я навсегда, на всю жизнь рассказ Севы запомнил.

Волков: Совестливый был человек.

Евтушенко: Поэтому я всегда сам себе говорил, что должен быть благодарен таким людям, как моя Нюра, как Тарасов и Досталь, которые поверили в меня, которые вложили в меня свои надежды. И та же самая моя мама, и тот же самый отец… Чтобы им никогда не было за меня стыдно.

Сталин и первое выступление в Союзе писателей

Волков: Я бы хотел продолжить наш разговор о хороших людях в сталинское время. Ведь вас исключили из школы? Вам не дали аттестата. У вас на руках была характеристика, в которой вас называли злостным хулиганом. Обвинялись вы в том, что сожгли классные журналы. Обвинение потом, как я понимаю, оказалось фальшивым. Классные журналы сжег совсем другой человек. Один из ваших соучеников, да? И, в принципе, вся ваша последующая биография могла пойти наперекосяк. С такой характеристикой открывалась прямая дорожка только в какое-нибудь ПТУ или ФЗУ. А может быть, даже и в колонию. Вы же сами говорили, что в юности связывались с разными компаниями не самого лучшего свойства, правда?

Евтушенко: Бывали такие случаи.

Волков: Вместо этого ваша судьба сложилась совершенно фантастическим образом. Вы были практически одновременно приняты в Литинститут – самое престижное учебное заведение Советского Союза после ВГИКа – и уж в совсем привилегированную организацию – Союз писателей. Потому что таким привилегированным клубом, как в сталинские времена, Союз писателей уже никогда потом не был. Как это произошло? Кто были ваши добрые феи?

Евтушенко: Наверное, потому, что я себя вел совершенно самостоятельно. Всем казалось, что у меня есть какие-то высокие покровители, раз человек себя ведет независимо, самоуверенно, хотя самоуверенность и независимость – разные вещи. Но все-таки какая-то независимость у меня была.

Вот, например, я пришел в Союз писателей в первый раз, у меня было первое выступление. Я пришел на секцию поэзии, где обсуждалась книжка Николая Грибачёва[11] «После грозы».

Волков: Да, тогда он был мощной фигурой.

Евтушенко: Его боялись даже Фадеев и Сурков[12]. Все его боялись. Он был дважды лауреат Сталинской премии за стихи, секретарь Союза писателей, он был секретарем парткома чего-то…

Волков: И сам себя называл автоматчиком партии.

Евтушенко: Так вот, обсуждали его книгу «После грозы». Зачем ему это надо было, я не знаю. Я, проанализировав его стихи, обнаружил, что он просто болен клептоманией! Не то что плагиат, а именно клептомания. Так я это и назвал. Я сказал про Грибачева, что он похож не на шофера, который ведет настоящую машину по настоящей дороге, а на кого-то сидящего перед нарисованными какими-то пейзажами.

Волков: Фальшак.

Евтушенко: Да. Может быть, я спутаю цитаты, потому что по памяти сейчас цитирую… Ну, предположим, у Пастернака были такие строчки: «Кавказ был весь как на ладони / И весь как смятая постель, / И лед голов синел бездонней / Тепла нагретых пропастей». Это Пастернак. Грибачев: «Кавказ был весь передо мною / и весь как смятая кровать».

11

Грибачёв Николай Матвеевич (1910–1992) – поэт, общественный деятель; в описываемый период секретарь правления Союза писателей СССР.

12

Сурков Алексей Александрович (1899–1983) – русский советский поэт, литературный критик, общественный деятель; в описываемый период первый секретарь Союза писателей СССР.