Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 14



Мой отъезд из родного города был похож на финал драмы: вселившийся дядька плакал от счастья настоящими слезами, соседка не ответила мне на прощальное приветствие, а управдомша сказала – тоже со слезами:

– Такой пакости я от тебя, Лара, не ожидала.

Обещанной мзды я не получила, вернее, получила некоторую толику. Сначала мой контрагент присылал в Москву по сто рублей, но после второго или третьего взноса прекратил выплаты. Мало ли трат у новосела!

С 1950 по 1959 год (с трехлетним перерывом в середине этого срока) мне, подобно Гаврошу, привелось жить в памятнике. Только наш памятник – дом на Маросейке, архитектурная достопримечательность Москвы – был кучно, густо заселен. Люди в нем жили, как клопы; зато клопы, как цари, были настоящими хозяевами положения. В те годы во всей Москве шла перманентная война между хаотическим, загнанным племенем жильцов и воинственно-организованным клопиным племенем. Люди одерживали временные победы днем, клопы побеждали в ночное время. Но в эпоху хрущевского градостроительства они, как римляне в период упадка, утратили витальную силу, не сумев освоить жизненные пространства новостроек. На смену оседлым клопам явились кочевые орды тараканов… 1950-е же годы в моих воспоминаниях окрашены в клопиный цвет, пахнут клопами, структурно организованы по клопиному образцу.

– …Уважаемые гости столицы! Перед вами образец русского зодчества XVIII века – барский особняк, созданный знаменитым архитектором Баженовым. Здание венчает ряд небольших окошек под самой крышей…

Там, под крышей, гнездилась настоящая Воронья слободка. Замышленные Баженовым плавные кривые, выпукло-вогнутые сопряжения внутренних капитальных стен сочетались с самодеятельными засыпными перегородками, заколоченными наглухо дверьми, баррикадами из сундуков, шкафов, образуя в комплексе странные фигуры: секторы, сегменты, ромбы, трапеции и пентаграммы. За каждой переборкой жило по семье. Наша квартира в целом представляла подобие ромба с одной выпуклой стороной и загнутым углом, рассеченного на пять населенных фигур и геометрически неопределимый остаток – кухню и коридор в виде буквы У (с сортиром в хвостике). Стало быть, пять семей; плюс еще две одинокие женщины сами по себе, которые жили в коридоре. Ванной комнаты не было, прихожей тоже – прямо с лестничной площадки вы попадали в кухню, единственное в квартире прямоугольное помещение, но зато без окон и почему-то со сводчатым потолком.

В трапециевидной комнате жило семейство Майзилей: муж – санпросветовский работник, жена – переводчица медицинской литературы со всех европейских языков, и дочь – студентка физфака МГУ. Семья Востоковых – мать-художница и дочь-архивист – занимала большую комнату, где три стены шли нормально, а четвертая делала загогулину. Комната Катковых (молодые супруги-инженеры и их маленький сын) имела очертания пузатеньких песочных часов; выемка у талии этих часов со стороны Ибрагимовых составляла выпуклую прибавку к их треугольной комнате, что было очень кстати, так как на двенадцати квадратных метрах их жило пятеро: муж (носильщик на вокзале), жена и трое детей. Нашей семье из трех (а вскоре четырех) человек досталась комната в виде половины арбузного ломтя – длинная, узкая, с закругленной стеной и о трех углах. Ширина ее метра два, а длина – восемь; свет из крохотного окошка в дальнем конце не доходит до двери у слияния двух длинных стен. Располагаться у нас надо вдоль стен, принимая соответствующую их изгибу форму. Зато при комнате есть кладовка, тоже трехстенная: одна стена метра в два, другая в полтора, а третья – дуга выпуклостью внутрь, к нам. Здесь целых два окна; одно, явное, выходит на улицу, а другое, заколоченное и, должно быть, забытое, смотрит в недра здания, куда-то в нижние этажи, где квартирует таинственное номерное учреждение. Через это окошко к нам проникает стрекот учрежденческих пишущих машинок. Мы превратили кладовку в жилую комнату: спилили угол у пружинного матраса, втиснули его в треугольник, а внутреннее окно превратили в книжный шкаф. Здесь мы даже принимали гостей, которые в любом числе забирались на «тахту» с ногами, а падать им было некуда – стены со всех сторон. В дневное время кладовка служила балконом для прогуливания нашего младенца, а чтоб у него было в достатке свежего воздуха, мы ставили корыто с упакованным в одеяло ребенком на широкий подоконник (внизу под окном гудела одна из самых оживленных улиц московского центра).

Словом, у нашей семьи была наилучшая жилплощадь во всей квартире, с максимумом удобств. Ни у кого больше не было кладовки. И старик Майзиль мечтал: «При коммунизме нам дадут две комнаты! И Эллочка будет спать в столовой на диване».

Кроме семей, обладающих собственной площадью, в квартире жили две одинокие женщины, не имевшие не только своих комнат, но даже и своих столов на коммунальной кухне: заводская работница Маруся и детский врач Таисия Марковна. Готовят они, примостившись на углу чьего-нибудь стола, а спят в коридоре за шкафами, отгородившись занавесками от прочих жильцов и друг от друга. Маруся раньше была чьей-то домработницей в этой квартире и получила здесь прописку – но не жилплощадь; а как очутилась за занавеской Таисия Марковна, никто не помнит. Ей уже лет пятьдесят, но у нее ни семьи, ни кола, ни двора; она великолепный диагност, самоотверженный врач, в больнице ее очень ценят, но жилья не дают, а выбить, зубами вырвать жилплощадь в райжилотделе – таких способностей у нее нет. В квартире Таисию Марковну считают чудачкой и недолюбливают, хотя она лечит всех наших детишек.

Детей в квартире всего пятеро. Они путаются под ногами на кухне, блуждают по темным кривым коридорам, без стука входят в любую дверь, не признавая ни территориальных границ, ни права семейной собственности. Младшие с гулом пересчитывают головами неожиданные внутриквартирные ступеньки, восседают на горшках возле накрытых столов в комнатах, похожих на пещеры; старшие методом проб и ошибок осваивают гигиену коммунальной уборной.

С теплым чувством вспоминаю я нашу общую кухню в вечернее время. Две полные пожилые женщины величественного вида – Фелиция Лазаревна Майзиль и Наталия Дмитриевна Востокова – хлопочут у своих столов, переговариваясь по-французски или по-немецки. В лингвистическом симпозиуме спешит принять участие татарка Соня Ибрагимова:



– Лара, скажи «ирэм бирбирэм», – подначивает она меня, кидая на горячую сковороду котлеты «из лошадки».

– Лара, не говори, нехороший слово, не говори, – вступается ее муж Володя.

– …твою мать, я ничего плохой не сказал, чего мужской, чего женский, не сказал, – возражает Соня.

Наталия Дмитриевна, дочь царского полковника, воспитанница Смольного, настораживается, как боевой конь при звуке трубы:

– Соня, ты понимаешь значение этих слов?

И она принимается за объяснение. Мы, среднее поколение, слушаем смолянку, раскрыв рты от восторга: такого классического дореволюционного полкового мата не услышишь и в Доме литераторов…

Зажжены все шесть конфорок двух газовых плит, хозяйки поочередно наполняют кастрюли и чайники из единственного в квартире водопроводного крана, в корыте плещется чей-то ребенок, в другом углу взлетает пена от стирки, звучит французская речь вперемешку с татарской, обсуждаются преимущества конины перед камбалой и роман Дудинцева, происходит обмен опытом относительно самодеятельных абортов и сдачи экзаменов по марксизму-ленинизму, возникают ссоры из-за невынесенного помойного ведра и разногласия по поводу «прежней» цены на масло.

Однако в доме-памятнике невозможно просто так жить – стирать пеленки, варить щи, вести с соседями дружественные беседы или собачиться с ними. Параллельно стряпне и стирке здесь должно происходить еще что-то романтическое, криволинейное, выпукло-вогнутое.

По квартире бродило привидение: девушка в белом являлась то в нашей комнате, то у Востоковых; она утихомирилась только после того, как в церкви отслужили молебен за упокой ее души. Тени чужих гусарских предков подзуживали нас с мужем на гусарские забавы: мы устраивали у себя в комнате (благо, длинная и стены крепостной мощи) стрелковые состязания из духового ружья, а затем перешли к прицельной стрельбе из окна по арбузам на уличном лотке, да и по арбузной очереди – не больно, но обидно. Когда же гусарство пришлось прекратить из-за воспитательного воздействия милиции, тогда на смену гусарам явились иные псевдоматериальные лица: в гости к Николаю Аржаку стал захаживать Абрам Терц.