Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 33



Серж вздохнул, посмотрел на мсье М., тот глубокомысленно заметил, что этот Вазин, хоть и болван, но не так уж неправ, Серж покачал головой и рассказал историю про какого-то их общего знакомого, которого мсье М. не сразу вспомнил.

– Как! – изумился Шершнев. – Неужели ты не помнишь! Миша Вайс, коммерсант. Мы же с ним в клубе в шахматы играли, в тридцатые умер. Он нас обыгрывал. Играл, как гроссмейстер. Забыл? Странно. Я думал, ты его запомнишь. Он был болезненный. Дома не все ладно было. Теодор Френкель его лечил, диеты ему составлял своим изящным почерком в три столбика: «можно», «нежелательно», «избегать». Как сейчас помню, кофе Френкель ему пить запретил. Миша переживал. Кофе для него был первостепенный напиток. Он же был продавец. Много общался. Много ездил. Устанавливал связи. Важная был персона. Кстати, умер в пути. Жена поехала и тихо его похоронила. Где-то в Швейцарии, что ли. Во Францию не повезла. Верно, рассудила – какая разница? Настолько ловко и незаметно для всех она провернула похороны, что никто не узнал о его смерти, и она продолжала жить так, будто ничего не случилось. Никому ничего не сказала. Даже сын ее не знал, что отец умер. Ну, он был уже взрослый и жил своей жизнью…

Тут мсье М. словно очнулся и вспомнил:

– Сын его женился на француженке, звали его Раймон, Раймон Вайс, у него была совершенно нормальная французская жизнь, пока не началась война. Тогда он бросил семью и бежал в Америку.

– Точно! Даже мать не взял. Вот же негодяй!

– Да ну, что мы о них знаем?

– Что бы там ни было, она Мишу похоронила и никому ничего не сказала, и так это втайне оставалось чуть ли не несколько лет. Соседи говорили, что заподозрить неладное было невозможно. Вайс был человек тихий, тучный, но какой-то гладкий, мягкий, неприметный. Он и дела свои так же вел. Я несколько раз его за работой видел, в кафе любил встречаться со своими клиентами, поглаживает человека и нашептывает. Такому трудно отказать. Он никогда не скандалил. Это было невозможно представить. Соседи и не замечали, когда он дома бывал, только по обуви понимали. Есть обувь в коридоре, значит, дома. Так она его ботинки запачкает и поставит у двери, чтобы соседи думали, будто он дома, затем, как обычно, почистит и поставит, они стоят, а потом опять уберет. Так Миша Вайс еще несколько лет прожил.

Я заслушался: ах, сколько судеб! Тьма! Надо записать… и только тут я опомнился, спросил у мсье М. разрешения поработать на его пишущей машинке, вынул из кармана тетрадный листок, который исписал, пока ехал в метро, сидел в кафе, курил в парке, – готовая история, хоть сейчас в печать.

– Надо что-то делать настоящее. Я решил, что мне непременно нужна машинка. Все эти бумажки, блокнотики, тетрадки пора перелить в литеры.

Он тут же подарил мне машинку. Continental двадцатых годов! В отличном состоянии! Я опешил.

– Это невозможно.

– Очень даже возможно.

Я начал мяться, но он настаивал, сказал, что сам больше печатать не будет, сил и здоровья перепечатывать нет, отдаст машинистке, и добавил, что на его машинке очень многие печатали… Ряд имен – и все знаменитости. Берите-берите! Шершнев стал нажимать на мсье М., чтобы он, наконец, принес обещанную рукопись – люди ждут. Мсье М. вздохнул и сказал, что он разбирается со своей картотекой, показал нам свой походный чемодан-шкаф, который стоял чуть ли не посередине комнаты и с самого начала меня смущал. Мы удивились: зачем он нам его показывает? зачем эта громоздкая штука тут? Глаза старика сияли, он ходил вокруг старинного неуклюжего чемодана, который был чуть ниже его самого, и поглаживал кое-где надтреснутые бока, прикладывал ухо к наиболее выпуклым местам, как прикладывают ухо к пузу беременной женщины. Незаметно для меня он нажал на скрытую кнопку, послышался сухой щелчок, дверцы ослабли, мсье М. ловко, как иллюзионист, их развернул: внутри шкафа был выдвижной миниатюрный столик, множество полочек и ящичков, наполненных записками до отказа, из всех щелей выглядывали бумажки, карточки, открытки и даже салфетки, испещренные чернилами и карандашом. Мсье М. суетливо топтался, приоткрывал ячейки, взмахивал руками и бормотал:

– Тут в основном детство, юность, Москва, первые годы в Париже, кое-какие путешествия, в том числе к немецким родственникам. Вот это было забавно, те поездки в Кассель и Баден, никому, кроме меня, это неинтересно. С этим чемоданом я как-нибудь разберусь. Что касается остального, вряд ли у меня хватит времени. Собирать камни трудно. Самый плодотворный период, как я недавно установил, была Оккупация. Она вся в подвале. Ее сюда и не поднять. Нет смысла. Шесть сундуков.

– Одиберти тебя убил бы![35] – посмеялся Серж.

– Да уж, да уж…

– Ну, пойдем посмотрим. Веди нас в свой подвал!

– О, нет! Это ни в коем случае не стоит вашего времени, уверяю вас.

– Идем, идем.

– Отыскать в горе этого мусора что-нибудь путное будет очень сложно…

– Ну, никто не просит тебя читать. На сундуки глянем, заодно вино возьмем.

– А! Ну, это совсем другое дело!

Мы пошли вниз. Задержались на этажной лестничной площадке с выходом на мансарду. Она была заставлена книгами и кипами журналов.

– Тут у меня где-то, – смущенно бормотал мсье М., заглядывая за ящик с бумагами, – где ж они? А вот, кстати, журналы, которые мы выпускали с Игумновым…



– Все?

– Те, что у меня печатали, точно все. А вот и моя Африка. – Он вытянул с усилием небольшой саквояж, щелкнул замками, показал: доверху плотно набит исписанной бумагой. – Отсортировал. Тут она вся, предвоенная Африка – ох, интересно!

– Тема до сих пор актуальна, – сказал Серж.

– Да уж. Я видел много такого, чего уж наверняка и в помине нету. Встречал заблудших европейцев в курильнях, они мне рассказывали свои истории, – все записано.

– Ну так надо печатать! – воскликнул Серж.

– Успеть бы текущие мысли записать… Идемте дальше. Посмотрим вино. У меня там еще должно с начала века храниться. Я хоть и знатный пьяница, да не все выпил.

Мы сошли за ним вниз. Прошли мимо изумленной пани. Мсье М. щелкнул тумблером, открыл небольшую дверцу, и по слабо освещенной узенькой лесенке мы начали спуск в сырой погребок.

– Лампочка погасла… Осторожно, тут сундуки.

Черт! Все-таки ударился. Коленом.

– Ах, вы ушиблись?

– Нет, ерунда.

Чиркнула спичка. Загорелась масляная лампа. Я увидел сундуки, продолговатые, как гробы.

– Это моя Оккупация. Надо протиснуться. Идите за мной…

– Альф, я здесь постою.

Длинный подвал. Я то и дело натыкался на окованные сундуки.

– Вы себе не представляете, сколько приличных вещей мне пришлось выкинуть, чтобы освободить место для этой макулатуры…

Плечам было тесно. Он куда-то повернул. Тьма сомкнулась. Я оцарапал ухо обо что-то… и паутина на лицо… пфу! Я шел наугад, шаря в темноте. Гулкий звук полных бутылок и слабый голос мсье Моргенштерна:

– Как вы думаете, трех нам будет достаточно?

4

С тех пор как Арсений Поликарпович заговорил во сне, для Боголеповых настали тревожные времена.

Не дождавшись срока, неуемный старик снял с ноги гипсовую повязку и пустился мерить окрестности Аньера: и на вокзал забредал, и в кафе за кружкой пива сидел. От собранных за день слухов он делался хмурым. Николай тоже плохо спал по ночам, курил в окошко, читал, слушал, как до глубокой ночи под ровный стук костыля скрипят половицы: до полуночи отец возился на чердаке, спускался и пил воду из ведра на кухне, шел в спальню, кряхтя раздевался, взвизгивала дверца шкафа, вздыхала тахта; когда на отца находил бред, он говорил пугающе отчетливыми предложениями. Любовь Гавриловна тоже не спала и слушала мужа, почти не дыша; из всего сказанного им во сне ей только имена запоминались, которые он выкрикивал так, словно старался о чем-то предупредить, – обычные русские имена, – она спросила его как-то, кем ему приходились те люди; «Впервые слышу», – отрезал он.

35

Жак Одиберти – французский писатель, поэт, драматург, широко известно, что в период оккупации ввиду недостатка бумаги Одиберти писал роман «Монорельс» на обрывках обоев.