Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 33



Старик прав, думал я, верно говорит. Я отменил всё. Предпочел затаиться. Ну, кто я такой, чтобы обо мне снимать фильм? Что я могу сказать журналистам? Не исключено, что я стану погремушкой в их руках. Куда спешить? Зачем кричать на весь мир о себе, когда есть много прекрасных людей, которые несут на своих плечах историю? Они достойны внимания. Что я рядом с ними? Мелкий эгоист. Я все сделал ради себя; спасал себя одного. Где тут подвиг?

Я отправился к себе, по пути купил карту Парижа, узнал стоимость билета, ночью, обессиленный и голодный, пил пустой чай, курил, разглядывая карту, шептал названия улиц и бульваров, водил по ним карандашом, представляя, как я гуляю по Парижу, придумывал, как мне уговорить американцев, чтобы они мне помогли уехать во Францию, внутри меня что-то стонало, нечто похожее на шум улиц, предгрозовой гул… Лег спать совершенно голым и бесполым, и мне приснился странный сон… Я иду по незнакомому городу, но тому человеку, кем я обернулся во сне, он знаком, это его родной город, я это понимаю, я – его обитатель, житель, гражданин, названия не помню, потому что – родной город имени не имеет, он, словно родитель, единственный (тем более во сне!). Посреди средневекового каменного лабиринта таинственно поблескивает зеленый пруд, на скатах растут ивы и каштаны, вьются тропинки, блестят влажной травой газоны, скамейки, фонарные столбы необычной формы, я нахожу красную дамскую перчатку под старой пихтой, фиолетовые шишки, порыжевшие края ветвей, из каменной урны бежит дымок. Я оглянулся: по бордюру спешит крыса, ее зад смешно вздергивается, хвост волочится, как привязанная веревка. «Он сломанный», – думаю я, или: так думает тот человек, кем я себя ощущаю, я как артист, его изображаю, я в роли. Взбираюсь по ступенькам на холм. Смотрю на башню. «Она похожа на шахматную туру». От башни тянется серая стена. Крепость. Она мне кажется родной. Я в этом городе родился. Я с ним сросся. Надо думать, родным был не город, а само сновидение, в которое я окунулся, как кисточка в банку с водой, и краска расползается, краска и есть этот город, которым я брежу, по которому иду в этом прозрачном, как чистая вода, сне. Солнце разбирает меня, я в нем таю, краска сползает с меня, и мне верится, что я тут живу, знаю эту булыжную мостовую, знаю эти плитняковые стены, эта лепнина мне знакома, и конусные шапки башенок вдали, луковицы собора, статуя Петра… и я знаю себя, самое главное, знаю настолько глубоко и подробно, как немногие себе могут позволить. Я не такой, как в моей повседневной жизни. С оглядкой могу сказать, я бы не хотел быть тем человеком, которым меня угораздило быть во сне. Он такой мрачный. Тяжелый человек. Мучительно перебирающий в душе каждую складку. Он не просто так шел вдоль ограды с кустами на холме, он переживал личную драму: от него ушла девушка, уехала в другую страну, совсем. Я достаю сигарету, это апрель, кусты, как проволочные, прикуриваю от зажигалки, в кустах мелькают птицы. «Они там как в клетке». Смотрю вниз: парк, песочница, качели, дети, на каменного слоненка девочка пытается усадить малыша в голубом комбинезоне, сонная мать сидит на скамейке, зевает. «А может, она и не мать, а нянька». Думаю о моей девушке. Знаю мою жизнь до отвращения подробно. Она обыкновенна и скучна, как тот газон внизу, похожий на носовой платок. Мне известно, что девушка, прежде чем бросить меня, сделала аборт. Я переживаю это настолько болезненно, что даже задыхаюсь. Меня тошнит. Роняю сигарету. Иду вдоль кустов. Кружится голова. Кусты кончаются. Сажусь на скамейку с обломанной доской. Гвоздем, что ли, вырезано имя. Буквы не разобрать. Все равно. Гремит пустыми бутылками бродяга. Останавливается. Наклоняется. Поднимает мой окурок. Докуривает, озираясь. В парке заплакал малыш. «Наверное, упал». Хочется бежать. Все наливается сиянием. И я понимаю: я – есть, на этой скамейке, в этом маленьком парке, где сквозь голые ветви проглядывает похожая на туру башня и все вокруг заливает вездесущее солнце, я – это я, от себя не уйти. Пробуждаюсь. Вскакиваю, точно выдергиваю руку с кисточкой из кипятка. Вот он же я! И тем не менее со всех боков будто морозец покусывает. Комната выглядит безумно ненастоящей. Вид за окном сюрреалистический. Снег летит крупный, спелый, искусственный. Я второпях оделся и побежал вон, скорей, в библиотеку! Но было слишком рано, что-то около пяти утра.

2

Детство – это хрупкая скорлупа, из которой рано или поздно приходится выбираться, появляются люди с молоточками, они больно бьют, стараясь разбить ее, и чем больней они ударят, тем скорей ты станешь взрослым. Одним из таких людей в моей жизни был Теодор Френкель.

Жить взаперти нельзя, – считал отец, он заводил знакомства и однажды привел меня к Френкелям, которые бежали из России во время еврейских погромов, о чем я узнал много позже. Мне было десять, и я был комнатным ребенком, моими главными друзьями были папа, мама, Франсина и мсье Леандр. Моими первыми парижскими друзьями стали Теодор и Миша Френкели. С Мишей мне было легко, он был младше меня, а вот Теодор меня постоянно учил чему-нибудь. Он всем занимался слишком серьезно, старался быть на высоте. В его комнате было много картинок птиц: кардиналы, танагры и астрильды – потрясающие работы; надписи, сделанные под картинками на латыни, меня поразили даже больше – у Теодора был каллиграфический почерк, в его руке чувствовались серьезность, основательность, уверенность. Рисунки были не частью какой-нибудь игры, – в отличие от меня, Теодор всецело отдавался учебе, он занимался, как взрослый, вполне осознанно («Мальчик мало улыбается», – как-то отметил папа, и мама с ним согласилась). Он важно прочитал нам лекцию обо всех им изображенных птицах и объявил, что в его планы входит нарисовать все доступные виды птиц, какие есть на Земле. После чего взрослые удалились, и для меня наступил миниатюрный детский ад. Оставшись с инквизитором tête-à-tête (Миша в счет не шел), я моментально оказался в его власти. Теодор устроил мне экзамен, который я с блеском провалил. Глубоко вздохнув, он вынес приговор: «Ты ничего не знаешь о мире». Уязвленный его тоном, я нарочно усомнился в том, что он сам нарисовал все эти картинки. «Возможно, вам все-таки помогали?» – сказал я. «Вам помогали, – передразнил он. – Кто мне помогал? Он, что ли? – Теодор метнул в сторону своего братишки презрительный взгляд. – Кто в этом доме мог их нарисовать, кроме меня?» Я сказал, что, возможно, его папа. Он презрительно фыркнул: «Ну вот еще! Ему будто нечем заняться!» Чтобы позлить его еще, я сказал, что, наверное, некоторые из этих птиц все-таки не существуют, они кажутся фантастическими, и, должно быть, он их выдумал, – я это произнес в виде вопроса, продолжая обращаться к нему на вы, что Теодора сильно раззадорило: «Вы их выдумали, – передразнил он и вдруг взорвался: – Ты глупец, если так говоришь. Тут только те виды птиц, которые в природе существуют! Я не занимаюсь выдумками! Я – не ребенок!» Он действительно не был ребенком, с раннего детства Теодор Френкель знал, чего хотел от жизни: стать ученым, путешественником, он обязательно хотел поехать в Египет изучать пирамиды (он побывал-таки и в Египте, и в СССР, где искал Тунгусский метеорит, умер несколько лет назад в экспедиции по Месопотамии). Кристаллы души растут медленно, однако некоторые рождаются цельными, ограненными. Таким был Теодор. Как-то я показал ему мой маленький игрушечный саркофаг, который вылепил из глины и носил для обжига в керамическую мастерскую, и спросил: «Хочешь посмотреть, что там внутри?» Теодор фыркнул, его лицо исказила гримаса презрения: «Ну, что за глупости! Я и сам знаю, что внутри твоей глиняной коробки лежит обмотанная тряпкой куколка! Ты совсем еще дитя!» Он всю жизнь ко мне так относился.

Теодор Френкель состоял исключительно из амбиций вселенского масштаба, был страшным гордецом и очень нелепо держался, в детстве у него была смешная походка, он высоко задирал подбородок, настолько высоко, что издалека были видны крупные ноздри, было неловко идти рядом. Всех сильно раздражала его манера придираться. Я приходил к ним скорее ради их отца, он рассказывал интересные истории об Одессе, о путешествиях по Уралу, помню историю про то, как он и его друг остановились заночевать у одного старика, и тот их пытался накормить ядовитыми грибами, но господин Френкель все знал о грибах и вовремя отказался. Была одна необычная история про старуху, которая лечила руками. Теодор перебил, воскликнув, что это полная ерунда: «Она была шарлатанкой», – но его отец заверил нас, что старуха исцеляла людей. Теодор фыркал и говорил, что это невозможно. У Френкелей бывали братья Жозеф и Анри Бабинские, тогда еще не такие старые, но уже импозантные и довольно известные в обществе. Похожие как две капли воды, они нарочно одевались одинаково, чтоб разыгрывать людей. Они были удивительно живыми и забавными. Дядя Жозеф был известный невропатолог, почетный член Общества психиатров, заведовал клиникой Сальпетриер, любимый ученик Шарко (на известной картине Бруйе – кажется, она называется «Сеанс гипноза в клинике Сальпетриер» – дядя Жозеф, как нам разрешалось его называть, изображен справа от своего учителя, он держит девушку в состоянии истерического припадка). В двадцатые годы Жозеф Бабински написал пьесу Les Détraquées, многие считали, что ее мог написать разве что психически неуравновешенный человек; Андре Бретон ею восхищался. Его брат, дядя Анри, был известным гастрономом, писал книги по кулинарии, в то же самое время изобретал мины, как боевые, так и для раскопок на приисках. Он был директором цинкового рудника в La Grand-Combe, где познакомился с бароном Деломбре, это была очень долгая и крепкая дружба, они вместе испытывали свои мины на полигоне где-то в Окситании, между Лангедоком и Руссийоном. Анри Бабински был почетным членом Артиллерийского клуба. Он часто уезжал в Африку и Французскую Гвиану на золотые прииски. Его охотничьи рассказы, истории о подрывных работах и случаях на рудниках были интересней любых романов; перед тем как пуститься что-нибудь рассказывать, дядя Анри принимался накручивать свой пышный ржавый ус, а вредный Теодор демонстративно выходил из комнаты.