Страница 1 из 47
Михаил Михеев
Адмирал: Адмирал. Заморский вояж. Страна рухнувшего солнца
Адмирал
Соленые брызги на лице… Откуда они? Рефлекторный жест, стирающий их со лба, – и удивление. Рукав из жесткой материи. Какой рукав? Пижаму он не надевал, не любил их с детства, и даже сейчас отказался, лежал в майке. Впрочем, сейчас он стоит. Почему стоит? И почему так холодно? И откуда, черт побери, брызги? Лишь после этого вопроса он открыл глаза.
Перед ним было море. Огромное, холодное, без малейших признаков голубизны. Серые и тяжелые, как свинец, волны перекатывались отчего-то бесшумно. Нет, не бесшумно, просто их шелест заглушал глубокий, ровный гул, идущий почему-то из-под ног. В этот момент его качнуло, и он еле устоял на ногах.
– Герр адмирал, вам нехорошо?
Он на несколько секунд замер, вслушиваясь в себя, и не понимая, что здесь еще не так. И лишь секундой позже осознал – вопрос был задан не по-русски. Немецкий, да – он его никогда не учил, но, было дело, сталкивался с бошами и отличить их язык от английского или французского мог вполне. Но главное, он не только смог узнать его, но и понял, что ему сказали, причем так, словно немецкий язык был ему родной…
Медленно обернувшись, он обвел глазами стоящих позади него людей. Их оказалось неожиданно много, одетых в незнакомую черную форму с витыми погонами. Погоны он узнал – в фильмах о войне видел. Такие погоны носили… немцы? Да, немцы. Фашисты. А еще он понял вдруг, что перед ним не только море, а еще и палуба корабля, утыканные орудиями пирамиды надстроек и, как апофеоз, жуткие в своем бронированном совершенстве орудийные башни. И в этот момент он вспомнил все!
Рак. Последняя стадия. Этот диагноз Иван Павлович Колесников воспринял почему-то спокойно. В конце концов, если тебе далеко за восемьдесят, к вопросу жизни и смерти начинаешь относиться философски. Тем более если пережил не только жену, но и детей, внуки где-то далеко и разве что звонят по праздникам, а сама жизнь не только не легкая, но и совсем небогатая. Скорее даже, наоборот. Впрочем, чего еще ждать математику и кандидату наук, всю жизнь преподававшему в провинциальном вузе и не дотянувшему к пенсии даже до профессора? Да ничего. Оставалось только привести в порядок дела (завещание написать да за коммуналку заплатить) и спокойно ждать конца.
В больницу не клали долго, да он и не настаивал. Только когда боль стала такая, что не получалось уже терпеть, он обосновался в небольшой палате, рассчитанной на четверых, но вмещающей почему-то шесть кроватей. И там, под храп соседа и шлепанье засаленными картами двух других, он и стал ожидать конца. В конце концов, оставались считанные дни, врачи это даже не скрывали.
В тот день он понял, что – все. Как? Да просто ничего не болело. Ремиссия – он читал про это. Уставший организм в последние часы отдает все резервы, некоторым это даже кажется признаком выздоровления, но на самом деле так ощущается первое дыхание смерти. Сколько осталось? Да несколько часов, вряд ли больше, но пока что его это не волновало. Пользуясь моментом, он отдыхал.
В этот момент и пришел Рабинович. Классический такой Рабинович, с круглой, окаймленной венчиком кучерявых волос, лысиной, пейсами, массивным висячим шнобелем и прочими атрибутами истинного еврея. Впрочем, Ивана Павловича и раньше это не волновало, а сейчас тем более. Да и знакомы они с Рабиновичем были, кажется, целую вечность. В институт пришли одновременно, были ровесниками и коллегами, хотя работали на разных кафедрах. Вдобавок, жили по соседству, через подъезд, и, хотя друзьями их никто не считал, хорошими знакомыми, которые не только здороваются при встрече, но и имеют общие интересы и вполне могут запросто зайти друг к другу в гости, чтобы посидеть за бутылочкой чего-то крепкого, они были. Так что Колесников даже обрадовался – в конце концов, хоть попрощаются. Да и вообще, это был первый человек, который навестил его за полуторанедельное пребывание в больнице.
– Ну что, Иван, как здоровье? – Рабинович выглядел бодро. Он вообще, в отличие от многих евреев, никогда и никому не демонстрировал вселенскую скорбь и не считал, что весь мир ему должен на том основании, что он ведет свой род от какого-то Моисея.
– Нормально, завтра умру. Или, может, сегодня, ближе к вечеру.
– Ну, ты давай не спеши. И вообще, такими вещами не шутят.
– Да я и не шучу, – пожал плечами Колесников. – Просто знаю.
– Еще пожить хочешь?
– Если так, как сейчас, то боже упаси.
– А здоровым, бодрым и наглым?
– Шутник ты, Соломоныч.
– Не шутник. Ладно, ходить можешь?
– Сегодня могу.
– Вот и хорошо, пойдем тогда, покурим. Тебе уже, наверное, все можно.
Они стояли в выстуженной морозом, заплеванной курилке, где нормальным людям не хотелось задерживаться даже на минуту, и Рабинович излагал ему свой план. Фантастика, смешанная с идиотизмом, еще год, да что там, пару месяцев назад иного эпитета от Колесникова эта затея и не удостоилась бы. Но сейчас – дело иное. В конце концов, Рабинович предлагал ШАНС! Зыбкий, убегающе малый, но все же шанс. От такого грешно отказываться. Не баре, чтоб харчами перебирать. Всего-то и надо, что из больницы уйти. Врачам наплевать, а триста метров до дому он как-нибудь пройдет. И Колесников согласился, логично рассудив, что хуже уже не будет.
Стакан крепкого чая. Последний – в жизни или здесь, уже не важно. Неспешный разговор. Тоже последний. А потом жесткая койка, к которой Рабинович его буквально прикрутил. На всякий случай – вдруг задергается, оборвет провода… Оно надо? Последний взгляд на старомодный, перечеркнутый длинной трещиной, белый потолок. А теперь закрыть глаза. Процесс еще не начался, можно просто полежать, отдохнуть – усталость навалились, словно тяжелое бревно. Он знал, что это такое – в железнодорожных войсках когда-то служил, и при прокладке новых дорог приходилось, в том числе, и лес пилить. Сейчас ощущения были очень схожие, но, как ни странно, ничуть не мешающие думать.
То, что предложил ему Цезарь Соломонович, и впрямь походило то ли на безумие, то ли на ненаучную фантастику. Тем не менее, в изложении старого еврея звучало все чертовски убедительно. Да чего уж там, умел Рабинович убеждать, именно поэтому, когда требовалось что-то продавить, к ректору всегда посылали именно его. И он шел, смиренно сидел в приемной, потом выдерживал начальственный ор – и получал, что требовалось. При этом никогда не забывая про собственный гешефт. Однако гешефт этот, как правило, заключался в чем-нибудь вроде тортика или коньяка, которые потом всеми вместе дружно и употреблялись. За это Рабиновичу прощали и выразительную внешность, и картавость, и даже полное нежелание ставить нужные оценки детям нужных людей. А самое интересное, он всегда и со всеми ухитрялся оставаться в хороших отношениях. Как? Про то знал только он сам и навыками делиться не спешил.
И кто бы мог подумать, что у насквозь рационального Рабиновича имеется некая страстишка. Причем не тайная – он просто ее не афишировал, а потому никто не обращал на нее внимания. Колесников, к примеру, точно не подозревал. Да и знал бы – так что с того? Кто-то интересуется чужими женами, кто-то рыбалкой… Рабинович любил фантастику.
Какой уж выверт сознания заставил его увлечься идеей о переселении сознания, не вспомнил бы теперь, наверное, даже он сам. Какая книга подтолкнула к этому, «Звездные короли» Гамильтона, «Дом скитальцев» Мирера или еще какая, тоже. И уж никто бы не подумал, что преподаватель задрипанного вуза из глубинки не только займется изысканиями (как раз такое вполне могло быть, люди, бывает, зацикливаются на всякой ерунде и тратят массу сил на ее воплощение в жизнь), но и добьется успеха. Во всяком случае, теоретически. Но, тем не менее, эксперименты на животных прошли успешно, и тут весьма удачно подвернулась двуногая мышка, которой нечего терять.