Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 31

Услышав шаги входящих, он быстро обернулся. Клодию Вару было под пятьдесят. Он был крепок, ладно сложен и во всей его фигуре чувствовались воля и властность. Лицо типично римское, довольно широкое, волосы коротко стрижены, а щеки – гладко выбриты, по-старинному, вопреки моде последних десятилетий на греческие кудри и бороды. Открытый лоб, умные глаза, выдающийся нос, четкие, точно резцом проведенные, складки, тянущиеся от носа к губам и такие же, точно резцом проведенные, узкие губы, в уголках которых пряталась усмешка; волевой подбородок. Это лицо смутно брезжило в детской памяти Веттия. «Ну, здравствуй, родственник, – сразу начал Клодий Вар. Голос у него был довольно низкий, приятного тембра, и говорил он четко, внятно и неспешно, как человек, привыкший управлять. – Вот ты какой! В тот единственный раз, что я тебя видел, ты был вдвое меньше ростом! Ты-то меня запомнил или нет?

– Немного помню… – слегка растерялся Веттий.

– Ну, как там наш родной Лугдун? – продолжал сенатор. – Все то же? Те же собрания провинциалов в августовские календы? Те же состязания ораторов? Те же катания на лодках по Родану? Мое августодунское поместье приносит мне неплохой доход, но сам я что-то за десять лет так туда больше и не собрался… Впрочем, хороший управляющий – это главное. Мой вилик Евтих, конечно, плут, но у меня особо не поплутуешь, а в уме ему не отказать. – Он негромко, сдержанно засмеялся, а потом спросил уже совершенно иным, серьезным тоном: – Как мать? Так и не собирается больше замуж?

– Нет, – ответил Веттий. – Я бы и не против, мне кажется, она тоскует. А без меня ей будет еще тоскливее. Но она и слышать об этом не хочет. И меня беспокоит, что она несколько суеверна…

– Ну что же? Я думаю, твою мать можно понять. Женщины вообще склонны к суеверию. Даже мать Александра Великого, Олимпиада, заклинала змей… Эх, Веттий, Веттий… – Сенатор вздохнул, и стало ясно, что он вспомнил о покойном Веттии-старшем. – Хороший был человек. Даровитый! Не так много я с ним общался, но успел оценить его. Он, конечно, мог бы найти себе лучшее применение, чем учить мальчишек риторике. Очень пригодился бы и здесь, в Городе… – Потом, точно спохватившись, сенатор спросил: – Так чему ты намерен посвятить себя?

– Я хотел бы учиться в Атенеуме, серьезно изучать философию, а также усовершенствоваться в риторике, хотя я уже три года учился ей в Лугдуне…

Сенатор вновь рассмеялся.

– Ну, если философ у власти, чему удивляться, что и все подданные – философы. И к какой же философии ты тяготеешь? К платоновской? К стоической? Или, может быть, к кинической? – Он лукаво подмигнул и, не дожидаясь ответа, продолжал:

– Советую тебе выбрать вторую: это в традиции нашего сената. Я и сам стоиков уважаю, хотя философские премудрости не по моей части. Но что же, выходит, ты хочешь стать одним из так называемых софистов, которые разъезжают по городам и в трескучих фразах преподносят публике пену, снятую с философии всех школ сразу? Не лучше ли тебе стать адвокатом и выступать в судах?

– Я хотел бы заниматься тем, чем занимался мой отец, – потупив глаза, ответил Веттий. Ему было немного неприятно, что его выбор, похоже, сочли данью моде. – Именно он первым внушил мне уважение к философии. И я именно для того покинул дом, чтобы слушать лучших философов. Здесь, в Городе, а потом, может быть, в Афинах. Начать я думаю с Платона – потому что он представляется мне величайшим философом, и отец так говорил.





– Ты уж прости меня, милый, но сколько тебе было лет, когда умер твой отец? – сенатор пристально вглядывался в лицо Веттия. – Одиннадцать? Ты думаешь, он уже серьезно говорил с тобой, с ребенком, о твоем будущем? Уверен, что нет: он просто старался привить тебе любовь к учению, к знанию.

– Нет-нет, ты ошибаешься! – стал горячо возражать Веттий. – У нас уже были очень серьезные разговоры!

– Ну, как знаешь, дело твое, – развел руками сенатор. – Походи, послушай. Но все-таки я бы советовал тебе более основательно подумать о своей будущности, а не качаться в гамаке в мыслильне, как Сократ у Аристофана. Хоть и консульская власть, и власть сената в наши дни не та, что в старые добрые времена, но пройти все ступени, поднимаясь к ней, – это хорошая школа и славный путь, проторенный многими. А призвание каждого мыслящего человека, если он римлянин, особенно в наши дни – служить Риму. Это Плиний Младший говорил: молодость и средний возраст мы должны уделять родине, старость – себе. Заметь, ни ему, ни его дяде государственные должности не мешали интересоваться всем на свете и писать изысканные сочинения. Мы сейчас, конечно, стали во всем похожи на греков, что не может не тревожить. За последнее время что-то и пишущие по-латыни совсем исчезли. Природные римляне сочиняют по-гречески, римляне, облеченные властью, записывают и издают мудрствования неграмотных греческих рабов. Скульпторы изображают римских августов обнаженными, и те, не стыдясь, являют свою наготу всей вселенной. Пусть якобы это нагота и божеская, и у греков это можно и даже почетно, но у нас-то, по старому обычаю, даже отец перед собственными сыновьями не обнажается, а тут – перед всем миром… тьфу! Не к добру все это, ох не к добру! Но все же, как сказал наш поэт… – Сенатор слегка прикрыл глаза и продекламировал крепко сидящие в памяти звучные строки:

Когда он дошел до последних слов, его голос слегка дрогнул, а в уголках губ заискрилась улыбка.

– Рим так распространился, что вобрал в себя почти весь мир, – продолжал он. – В этом наша сила – и, скажу я тебе, – наша слабость. Смирять войною надменных все труднее: слишком уж обширны наши границы. Боюсь, что парфяне – это не конец, а только начало. Наш август… Нам, конечно, грешно роптать на богов, последние десятилетия они ставят во главе государства людей достойных… Август Марк Антонин не из тех, кто оставляет по себе память изобретением постели, устланной розовыми лепестками. И не могу не признать, что никто из августов не оказывал большего уважения сенату. То, что он ввел в него многих своих друзей, то, как он заботится об обедневших сенаторах, наконец то, что он участвует в комициях и нередко задерживается до самой ночи, пока консул не позволит расходиться сенаторам, – это говорит о многом! И все же… боюсь, что он больше греческий философ, а нам бы сейчас римского воина, такого, как божественный Траян Парфянский… Наши дела на Востоке быстрее пошли бы на лад… Кстати, будешь на форуме Траяна, рассмотри повнимательнее его колонну. Ее можно читать как книгу, там вся история его побед в камне. А что до нынешнего… Не будем уподобляться лягушкам, выпросившим у Юпитера в правители гидру. Впрочем, к тебе, мой юный друг, все это не имеет никакого отношения. Мой тебе совет: займись изучением права, в жизни это пригодится. Я и собственного сына направил по этой стезе. Но вообще, скажу тебе прямо: в наше время Город держится только на нас, выходцах из провинций. В наших сердцах еще есть место для той доблести, которая когда-то сделала Рим Римом… Но не буду утомлять тебя слишком долгими разговорами: я хочу, чтобы ты познакомился с моим Публием Гельвидианом.

Сенатор постучал в колотушку и приказал тотчас явившемуся рабу позвать молодого господина. Вскоре в библиотеку вошел юноша лет двадцати – сын сенатора, Публий Клодий Гельвидиан. Чем-то он походил на отца, но все же в нем сильнее чувствовалась другая кровь – кровь матери. Черты лица его были тоньше и строже, он был весьма привлекателен на вид и отдаленно напоминал молодого Октавиана Августа, такого, каким его изображали парадные портреты. Темные волосы уже уверенно пробивались на его щеках. Он приветливо улыбнулся Веттию, и тот сразу почувствовал себя легко.

3

Здесь и далее «Энеида» Вергилия цитируется в переводе С. А. Ошерова.