Страница 19 из 25
Истинная философия менее старается отрицать, чем понимать. Каждый день мы слышим, как многие ученые говорят о нелепости алхимии и мечтах о философском камне, между тем как ученые менее поверхностные знают, что именно алхимикам мы обязаны самыми великими открытиями, какие когда-либо были сделаны. И многие места, темные в настоящее время, могли бы, если бы у нас был ключ к мистическому языку, который мы находим в их трудах, навести нас на путь научных открытий, еще более драгоценных.
Философский камень и тот не казался химерическим видением некоторым из самых знаменитых химиков нашего века. Человек, конечно, не может оспаривать законы природы; но эти законы природы, все ли они открыты? «Дайте мне доказательство вашего искусства, – сказал один истинный философ, – когда я увижу действие, я постараюсь по крайней мере найти причину».
Таковы приблизительно были мысли Глиндона, когда он выходил от Занони, но Кларенс Глиндон был истинный философ. Чем разговор с Занони делался таинственнее, тем он был более поражен. Против чего-нибудь осязательного он постарался бы бороться, и любопытство его, может быть, было бы удовлетворено. Напрасно по временам он старался укрыться в скептицизм, которого сам опасался, напрасно старался он объяснить то, что слышал, искусством обманщика. Какими бы ни были его притязания, Занони не делал из них, как Месмер или Калиостро, источника для наживы. К тому же положение Глиндона не было так высоко, чтоб влияние, приобретенное над его умом, могло бы служить планам алчности или честолюбия. Однако иногда с подозрительностью, свойственной светским людям, он старался уверить себя, что Занони имел по крайней мере какую-нибудь темную цель довести его до того, на что в своей гордости англичанина он смотрел как на неравный брак с бедной Виолой. Разве нельзя было допустить, что она находится в сношениях с этой таинственной личностью? Может быть, весь этот пророческий и угрожающий тон был только хитростью, чтобы провести его. Он сердился на Виолу за то, что у нее был такой союзник. Но к этому чувству присоединялась еще естественная ревность.
Занони угрожал ему своим соперничеством. Занони, который, оставляя в стороне его тайные искусства и роль, которую ему приписывали, располагал по крайней мере всеми преимуществами, которые ослепляют и порабощают. Утомленный своими сомнениями, Глиндон бросился в тот светский круг, с которым познакомился в Неаполе, преимущественно состоявший из художников, как он сам, литераторов и богатых негоциантов, которые, лишенные привилегий дворянства, старались по крайней мере превзойти его великолепием. Он узнал от них множество подробностей насчет Занони, который был для них, как для всех праздных умов, предметом любопытства и предположений.
Он с удивлением заметил, что Занони разговаривал с ним по-английски с такой удивительной легкостью, что его можно было принять за англичанина. Глиндон узнал, что то же самое впечатление он производил на людей других национальностей. Один шведский живописец утверждал, что Занони швед, а один негоциант из Константинополя, который продавал ему свой товар, был убежден, что только турок или по крайней мере родившийся на Востоке мог так совершенно перенять мягкий азиатский выговор. Между тем во всех этих языках была легкая и почти невоспроизводимая особенность, не в произношении и не в выговоре, но в интонации, которая отличала Занони от туземцев тех стран, на языке которых он говорил.
Эта особенность была характерна для членов одного общества, правила и власть которого были недостаточно знакомы людям, – общества Розенкрейцеров. Глиндон вспомнил, что, будучи в Германии, он слышал о произведении Жана Брингерста[10], утверждающем, что все языки земного шара были известны этому обществу. Не принадлежал ли Занони к этому мистическому обществу, которое в более отдаленное время славилось тем, что владело тайнами, из которых философский камень был самой незначительной, которое считало себя хранителями тайн халдеев, волхвов, гимнософистов и неоплатоников и которое отличалось от всех других школ добродетелью, чистотой своих правил, в основании которых были контроль над чувствами и сильная вера. Славная секта, если она говорила правду!
И действительно, если Занони имел преимущество над всеми обыкновенными мудрецами, то нужно признаться, что он употреблял его соответственно своему могуществу. Все, кто знал про его жизнь, свидетельствовали в его пользу. Говорили не о его щедрости, но о его рассудительной благотворительности.
Каждый раз, вспоминая о нем, рассказчики качали головой и спрашивали с удивлением, каким образом иностранец мог владеть такими подробными сведениями о темных и тайных недугах, которым помогал. Двое или трое больных, оставленные всеми докторами, приходили к нему за советами и получили от него тайную помощь. Они поправились и приписывали ему свое выздоровление, а между тем они не могли сказать, с помощью каких лекарств были спасены. Все, что они могли засвидетельствовать, – это то, что они к нему пришли, они с ним говорили и что к ним возвращалось здоровье обыкновенно после долгого и глубокого сна. Отметим еще и другое обстоятельство, которое можно было поставить ему в заслугу. Те, которые обыкновенно составляли его общество – легкомысленная и беспутная молодежь, грешники и мытари большого света, – все они быстро и незаметно обращали свои сердца к более чистым мыслям и к более порядочной жизни.
Сам Цетокса, король любовных похождений, дуэлей и игры, не походил на самого себя с той самой ночи, происшествия которой он рассказывал Глиндону. Первый признак его превращения выразился в том, что он перестал посещать игорные дома; второй – в его примирении с наследственным врагом его семьи, которого он в продолжение шести лет старался вовлечь в ссору, которая бы кончилась смертью противника.
Когда Цетокса и его молодые товарищи говорили о Занони, то казалось, что эта перемена не была произведена увещаниями или предостережениями, более или менее строгими. Все представляли его как любителя удовольствий, не всегда веселого, но всегда в спокойном расположении духа, всегда готового слушать разговоры других, как бы они ни были незначительны, или восхищать всех неистощимыми блестящими анекдотами и рассказами о жизни. Все обычаи, все нации, все слои общества были ему знакомы. Он был чрезвычайно скрытен только тогда, когда делали намеки на его происхождение или его прошлое. Общее мнение насчет первого из этих двух пунктов казалось и самым правдоподобным.
Его богатство, познания в восточных языках, его пребывание в Индии, некоторая серьезность, никогда не покидавшая его даже в самые веселые минуты, блеск его черных глаз и черных волос и даже особенности сложения, тонкость рук, арабский контур благородной головы – все, казалось, выдавало в нем дитя Востока; наконец, один знаток семитских языков перевел даже имя Занони, носимое в прошлом столетии одним безобидным натуралистом Болоньи.
Zan было халдейское название солнца. Греки, постоянно искажавшие все восточные имена, сохранили этимологию в этом исключительном случае. Zan или Zaun встречается у сидонийцев, восходит к On Zanonas, почитание которого связано с Сидоном, и есть не что иное, как Адонис. Мерваль слушал с глубоким вниманием это ученое объяснение происхождения имени и заметил, что он готов сообщить слушателям открытие, сделанное им очень давно: многочисленное английское семейство Smith происходит от одного фригийского жреца Аполлона. Действительно, разве во Фригии не звали Аполлона Sminthee? Постепенные изменения величественного имени очевидны: Sminhee, Smithee, Smith. И заметьте, сказал он, даже теперь самая древняя ветвь этого знаменитого имени, чтобы быть ближе к предкам, с особенным удовольствием подписывается Smithe.
Знаток семитских языков был восхищен этим открытием и просил Мерваля позволить ему сделать заметку по поводу этого драгоценного доказательства в своем труде о происхождении языков. Произведение это под заглавием «Вавилон» (Столпотворение вавилонское как начало языков) должно было появиться по подписке в трех томах в четвертую долю листа.
10
Изданном в 1615 году.